Такие вот были! Теперь Сталин был совсем сед и не похож на свои полные обаяния портреты, которыми живописцы тех лет заполняли залы музеев. Суровое грубое с неровной кожей, выбритое до голубизны лицо было недобрым, самоуверенным до напыщенности. Коротконогий, тучный, Главный Хозяин страны молчал и только переговаривался изредка и коротко со спутниками.
Но перед «Запорожцами», рассказывали сопровождавшие, постоял. В холодных равнодушных глазах что-то вспыхнуло вроде удовольствия, видно, вспомнил скандальные подробности письма запорожцев: понравилось. Молотова среди них не было, но запомнилась высокомерная фигура прежде не виденного мною Кагановича — его лицо единственно выражало любопытство, может быть, до этого о Репине понятия не имел. Серго был непроницаемо равнодушен, высоко нес властно вздернутую голову.
Протекло менее трех лет после убийства Кирова — и эти, отделив себя от народа, проходили твердо, нахмуренно, как рыцари, закованные в броню своего политического успеха, своей невероятной карьеры и, казалось, каждый их шаг сопровождает бряцание невидимого оружия. Стена почтительного оберегающего страха была воздвигнута между народом и ими. Река меняла русло, она потекла вспять. Кто угадает сокрушительно тяжелые воды Волги в чистом и легком ручейке ее истока, запечатленном Репиным.
Рассказывали: «САМ», покидая выставку, стал еще более мрачным: то, что создавалось при нем, было неизмеримо хуже, он это наглядно сейчас увидел. Ужо им, его живописцам, маститым и заслуженным!
Иначе появилась на выставке Н. К. Крупская. Окруженная многочисленными «дамами» (иначе не назовешь милых старушек и интеллигентных коммунисток, ее окружавших и ведущих под руки), с выкатившимися из орбит базедовыми глазами, одышкой, свисающим зобом (очевидно, по приказанию кремлевских убийц лечили неправильно), очень, очень больная, с совсем белой головой и крохотным узелком волос на затылке, она мне вспоминается среди толпы, возможно, приезжала в обычные «посетительские» часы. Стояла перед картинами с трудом, говорила мало, задыхаясь и вытирая слезы, набегавшие то ли от болезни, то ли от нахлынувших воспоминаний.
Среди этой «всей Москвы», протекавшей через знакомые залы, самым пронзительным и острым воспоминанием закрепилось одно.
В обычный посетительский день в служебную нашу комнату прибежала большелобая Катюша Дубенская, потомок народовольцев. «Хочешь увидеть Веру Фигнер, она сейчас возле Ярошенко»? — Помчались туда. Фигнер уже вошла в репинские залы, одна, без спутников, которые, безусловно, были, но отстали.