И тут же сообразила: страховка и права у нее в порядке, а ее влиятельный знакомый будет рад все для нее уладить. Она успокоилась, хотя сердце у нее еще колотилось, присела на ступеньку автомобиля, перевела дыхание, закурила сигарету, попудрилась дрожащей рукой и поехала за помощью.
Мадам Логр наконец-то покончила с приборкой кабинета и библиотеки. Она пошла в гостиную, чтобы вытащить из розетки шнур пылесоса — она включала его в гостиной. Пылесос толкнул столик, на котором стояла «Венера с зеркалом», тот покачнулся. Мадам Логр вскрикнула: статуэтка упала на паркет. Голова Венеры разлетелась на мелкие осколки.
Мадам Логр вытерла лицо передником, постояла секунду в нерешительности, потом, не тронув статуэтку, с неожиданной для такой крупной женщины легкостью подошла к пылесосу и подняла его. Убрав пылесос на место, она бросилась из квартиры вон.
— Скажу, как только дверь открылась, подул сквозняк, и статуэтка упала. Он тоже виноват, зачем поставил ее с краю стола? И пусть говорит, что хочет, чтобы ему сдохнуть! — гневно заключила она.
30
Если бы кто-то сказал Жану-Мари, что в один прекрасный день он окажется в глухой деревеньке, вдалеке от своего полка, без денег, без возможности связаться со своими, не зная даже, в добром ли они здравии в Париже или, как многие другие, погребены в воронке разорвавшейся на обочине бомбы, если бы ему кто-то сказал, что он будет жить и даже радоваться, хотя Франция разгромлена, он бы ни за что не поверил. Однако так оно и было. Воплощенное горе, его безысходность таили в себе спасение и поддержку, как каждый сильный яд является одновременно и противоядием, ибо все беды, от которых он страдал, были непоправимы. Не в его силах, скажем, было сделать так, чтобы «линию Мажино» не обогнули или не прорвали (что там было на самом деле, никто не знал), чтобы два миллиона французских солдат не попали в плен, чтобы Франция не потерпела поражения. Он не мог наладить почту, телеграф, телефон, добыть бензин или автомобиль, чтобы добраться до железнодорожной станции, которая находилась в двадцати километрах, да и поезда оттуда не ходили — пути разбомбили. И пешком добраться до Парижа он тоже не мог, потому что был тяжело ранен и только-только начал ходить. Не мог он заплатить хозяевам, у которых лежал, потому что у него не было ни франка, и раздобыть эти франки тоже было негде. В общем, он ничего не мог, и поэтому спокойно жил там, где оказался, и ждал.
Ощущение своей полной зависимости от внешнего мира принесло ему как ни странно покой. Даже одежда и та ему не принадлежала: изорванный, прожженный во многих местах мундир никуда уже не годился, и на него надели рубашку хаки и запасные брюки кого-то из ребят, живущих на ферме. В городке он купил себе сабо. Однако он сумел демобилизоваться, тайком перейдя демаркационную линию и соврав насчет места своего рождения; теперь ему нечего было опасаться, что он может попасть в плен. Он так и жил на ферме, но с тех пор, как рана у него затянулась, не спал уже больше в парадной кровати на кухне. Ему отвели крошечную комнатенку под сеновалом. Из круглого окна он любовался мирным видом полей, черных, жирных, и лесов за ними. Слышал воркованье голубей на голубятне, а ночами — беготню мышей.