И недовольный старческий голос отвечал им со стульчика возле очага:
— Черт побери, лошади-то наши!
Старик плевал в очаг, бормоча проклятия, но девушки его не слышали. Их томила одна забота: поскорее расправиться с посудой и отправиться к замку поглазеть на немцев. Вокруг парка вилась дорога, обсаженная акациями, липами и серебристыми осинами с вечно дрожащими, вечно трепещущими листьями. Сквозь их ветки можно было разглядеть пруд, лужайку с накрытыми столами и на пригорке замок с распахнутыми дверями и окнами, откуда будет греметь полковая музыка. В восемь часов по дороге прохаживался туда-сюда весь город; девушки уговорили пойти родителей; молодые женщины не захотели оставить дома детей; младенцы спали у матерей на руках; детишки постарше — одни с криками бегали среди взрослых и играли на обочине в камешки, другие раздвигали гибкие ветки акаций и с любопытством смотрели на открывшееся их глазам зрелище: музыкантов, сидящих на террасе, немецких офицеров, растянувшихся на траве или медленно прохаживающихся среди деревьев, столы, накрытые ослепительными скатертями, серебряную утварь, сияющую в лучах заходящего солнца, и за каждым стулом неподвижного, как на параде, солдата — дежурного ординарца. Наконец музыканты сыграли особенно веселую и зажигательную мелодию, и офицеры стали занимать места за столами. Прежде чем сесть, тот, что сидел во главе стола («На почетном месте… генерал…» — шептались французы), и все офицеры, стоя навытяжку, оглушительно прокричали «Хайль Гитлер!», держа в руках полные стаканы, и металлически чистый, чужеродный отзвук этого крика еще долго дрожал в теплом воздухе. А затем уже донеслись гул застольных бесед, стук ножей и вилок, щебетанье разбуженных птиц.
Французы пытались разглядеть вдалеке знакомых. Рядом с седовласым худым генералом с горбатым носом сидели офицеры комендатуры.
— Вот тот, видишь, который сидит слева, это же он у меня забрал машину, свинья этакая! Розовощекий блондин рядом, славный паренек, и хорошо болтает по-нашему. А где немец Анжелье? Его, кажется, Бруно зовут… Красивое имя — Бруно… Жалко, что скоро стемнеет и ничего уже не разглядишь. Фриц, что живет у сапожника, сказал — как стемнеет, они зажгут факелы. Ой, мамочка! Вот красиво будет! Мы же останемся, когда зажгут? Каково хозяевам замка? Эту ночь им спать не придется. А кому достанутся остатки? Мам, кому? Господину мэру, да? Помолчи, дурачок, никаких остатков не останется, видишь, какой у них аппетит хороший!
Мало-помалу сумерки обволакивали лужайку, в потемках еще слабо поблескивало шитье мундиров, светлые волосы немцев, трубы и медные тарелки на террасе. Весь дневной свет, оторвавшись от земли, задержался, казалось, ненадолго на небе; перламутрово-розовые облака окружили полноликую луну, и луна необычайно странного цвета — нежно-зеленоватого, как фисташковый шербет, льдисто — прозрачного — отражалась в пруду. Воздух благоухал влажной травой, свежим сеном, лесной земляникой. Не смолкая, играла музыка. И вдруг вспыхнули факелы, их держали солдаты и освещали ими обезлюдевшие столы и пустые стаканы — офицеры столпились на берегу пруда, пели, смеялись. Весело и громко захлопали пробки шампанского.