Берсенев говорил долго и обстоятельно. Его логика и хладнокровие бесили Оленева. Ему было не до красноречия. Он обрадовался, когда его позвали к телефону. Но радость была недолгой. Из ставки сообщали, что через несколько часов город будет оставлен. Приказ: эвакуироваться немедленно, пленных уничтожить.
В суматохе Оленев забыл о Берсеневе, но, когда покидали здание, вспомнил. Вернулся, вбежал в комнату. Берсенев был без сознания, бредил. Оленев зачем-то выволок его в коридор и выстрелил ему в ухо.
Оленев очнулся от звука, похожего на выстрел: хлопнула форточка.
Сколько времени он просидел над этой старой фотографией? Умные глаза Берсенева смотрели с нее пытливо и серьезно. Чистое юношеское лицо его напомнило Оленеву лицо Калерии. Сергей Петрович поднес ко рту руку с перстнем, фукнул на камень и крикнул:
— Нина, ножницы!
Хрустнул толстый картон, изображение Берсенева упало на пол.
— Дай-ка мне вон ту рамку, овальную, с открыткой. Нина Алексеевна сняла со стены рамку, стерла пальцем полоску пыли сверху, подала.
Оленев приложил к овальному вырезу оставшийся кусок фотографии.
— В самый раз! Очень эффектно, не правда ли?..
— Ты всегда был эффектен, — грустно сказала сестра.
— А это все надо сжечь, — показал он на груду откинутых фотографий.
— Но, Серж, с тех пор как нам поставили батареи, печи не топились...
— Нина! Еще раз напоминаю: забудь это имя!
— Прости, пожалуйста, очень трудно...
— Печи... Действительно, ты права. А найдется у нас какое-нибудь ведро?
— Таз есть...
— Прекрасно. Сложи пока в него все это...
Внимательным, долгим взглядом он оглядел комнату.
— Теперь иди, Нина. Иди к себе.
Он плотно прикрыл за сестрой дверь, задернул штору на окне и придвинул стол к высокой изразцовой печи. Тяжело взобрался на стол, открыл потускневшую бронзовую заглушку отдушины, с трудом просунул руку в черное жерло и извлек два небольших свертка. Один из них он вскрыл. Там были бумаги, увенчанные двуглавыми орлами. Разложил их на столе, разгладил. Вспомнил, как рассматривал их в ноябре 1941 года, когда немцы рвались к Москве... Большие надежды возлагал он тогда на эти пожелтевшие листы. Не сбылось! Так и прозяб всю войну в нетопленных помещениях сберкасс на полуголодном пайке служащего, затаившись, не поднимая головы от ненавистных отчетов... А зачем хранил все это потом? На что надеялся?
— Глупость... Все глупость! Прочь, прочь! — ворчал он, отодвигая от себя лист за листом.
Второй сверток он не разворачивал, а только отряхнул от сажи и пыли и засунул в карман брюк.
Далеко за полночь он возился в кухне, тщательно сжигая над тазом бумаги и фотографии.