Некоторое время она медленно моргала, делая вид, будто размышляет над каким-то заковыристым абзацем в документе, на самом же деле она уже явно была озадачена и пыталась прикинуть, как себя вести, потом медленно подняла глаза, а глаза у нее оказались темными и глубокими, огромными и навыкате, с той особой, восхитительно влажной поволокой, которая дает представление о тайных порывах. Отар про таких женщин говорил — у нее глаза в сперме плавают! — но ты находил этот образ грубоватым и несколько надуманным, однако тогда, в момент знакомства, когда она не меньше минуты, приоткрыв рот, тебя рассматривала, ты готов был согласиться с этим скользким определением. Она сказала: «Итак?» — и прищурилась, поглаживая пальцами уголки рта, этот рефлекторный жест ей шарма не добавляет, так ощупывают рот исключительно старушки, впадая в задумчивость. Кажется, речь зашла о работе… Ну да, ты выложил про себя все: нужна работа, то есть стала нужна где-то час назад, а она на это хмыкнула: «А что произошло час назад?» — и расплела ноги и застыла так, слегка разведя в стороны колени.
Вслед за этим ты глупость какую-то сморозил. Ну точно: «Извините, а можно повторить это движение еще раз, — и сполз со стула, приседая на корточки, — вы раздвигаете ноги точно так же, как это делала Шарон Стоун в фильме „Основной инстинкт“, с ума сойти можно!» — в тираде крылось лукавство, ты ведь не помнил толком ни этой сцены, ни того, как. эта Шарон Стоун выглядит, а просто надо было что-то произнести, подчиняясь рефлекторному стремлению притушить захлестнувшее ощущение оторопи при взгляде на так пикантно разошедшиеся ноги этой аппетитной женщины с большими, навыкате влажными глазами, и вот в поисках природы этого странного чувства ты — ну же, ну, вспоминай! — прикрыл глаза и присвистнул впервые, потому что поразительно отчетливо увидел Голубку, точнее сказать, ее оттенок мучительно, до тупой и глухой ломоты в левой стороне груди, проявился в тебе. Странно.
Теперь я бы назвал это чувство острой, бросившей в озноб вспышкой крайнего недоумения — ведь с того момента, когда вы с Голубкой расстались, ничего похожего на даже тусклое мерцание основного инстинкта ты за собой не замечал: стиснутый однажды, давным-давно, сто лет назад на углу Лесной улицы жесткой хваткой древесного паралича, ты — стоит признаться наконец в многолетней импотенции! — не испытывал и намека на влечение к женщине: ни в армии, где к вам в казарму приходили по двое, по трое, а то и впятером, истертые какие-то, с ветхими лицами и рыхлыми телами, словно дамы из затрепанной карточной колоды, девчушки из крохотного рабочего поселка, и их по очереди, сосредоточенно, с типично армейскими сноровкой и тщательностью, употребляла в порядке живой очереди и в соответствии с внеуставной субординацией вся рота… Ни потом, после восстановления в институте, хотя в Отаровом доме, где ты дневал и ночевал, помимо тебя, квартировала масса смазливых девочек. Разумеется, основной инстинкт мирно дремал и в течение девяти месяцев контрактной службы — там было не до него, там сутки напролет голод преследовал, голод охотника, гонящий на охотничью тропу — либо ты кого-нибудь сейчас сожрешь, либо этот кто-то сожрет тебя! — да и потом, на протяжении того долгого и плоского, муторного и мутного времени, после возвращения из госпиталя, ничего похожего ты за собой не наблюдал, возможно потому, что слишком много пил, и вот только при взгляде на эти сочные колени, до которых ты мог дотянуться рукой, рефлекс мощно заявил о себе и заработал в теле мощно и ритмично, как паровая помпа: потому что Голубка вдруг возникла перед глазами.