Я человек эпохи Миннезанга (Големба) - страница 65

Душой затишья полон голос бури,
но, может быть, расколется вода
и этот апокалипсис лазури
в серебряные хлынет провода.
Душа моя, будь пепельной и крепкой
и слишком неразумной наяву, –
впервые я над гипсовою лепкой
жестокую увидел синеву!
Нет, я такого не встречал оттенка,
а он сиял, а в нем был город весь!
Хоть лезь на стенку, хоть на стенку лезь,
кирпичная не поддается стенка!
Не синева, не серость маскарада,
а что-то, – ты мне высказать позволь:
какая-то блаженная шарада,
какая-то немереная боль.
Плыви, плыви в студеные проливы,
греши, греши, свою судьбу верша.
Душам моя, мы слишком говорливы,
мы слишком разговорчивы, Душа!

ПОРТ-САИД

Журавли улетят в Порт-Саид,
жить на юге положено птице,
ну, а мне, как всегда, предстоит
провести эту зиму в столице,
покоряясь простой судьбе,
проплутать по Москве огромной.
Ну, а что предстоит тебе,
извини за вопрос нескромный…
Журавли улетят в Порт-Саид,
ничего, что длинна дорога,
а на Чудовке церковь стоит,
в неё старушки тревожат Бога.
Я дорогу к тебе найду,
и, трезвее трезвого втрое,
я к ногам твоим упаду,
поцелуями руки покрою.
Не нужны мне чужие края,
не гляди отстранённо и чуждо,
мне нужна только дружба твоя,
а, быть может, не только дружба.
Я к ногам твоим упаду,
а потом возвратятся птицы,
и написанное на роду
обязательно совершится.
Пусть вдали от моей земли
плещет крыльями Дева-Обида,
сизогрудые журавли
возвратятся из Порт-Саида.

«Мы все одной планеты дети, одной орбиты сыновья…»

Мы все одной планеты дети, одной орбиты сыновья, –
зачем нам жить на черном свете, когда мы все одна семья?
Нам жизнь дана – что спорить с нею, зачем сжигать ее сады?
Не лучше ль, нежности нежнее, глядеться в зеркало воды?
Ведь в каждой улице ледащей, где россыпь звездного пшена,
со всей отвагой настоящей Вселенная отражена.
И от заката до рассвета вершится жизни вечный суд,
и в ручейках земного лета миры надзвездные бегут.
И, в россыпь августа уставясь, всем постигаем естеством,
что сами мы – Вселенной завязь – земного мира твердый ствол!

«В час пробужденья – насыщалась…»

В час пробужденья – насыщалась
серебряная тишина, –
струилась музыкой луна
и в горнице томилась жалость, –
мне показалось, что во тьме
журчали песенные реки –
и сердцу слышалось: Навеки… –
навеки в пестрой кутерьме,
как в смутном соннике Задеки.
И я вставал. И, полосат,
струился тент по жестким палкам,
в быту ни шатком и ни валком…
И я вставал. И слышал сад.
Я повторял сто тысяч слов,
топорщил жизни спелый колос, –
и слушал сад, и слышал голос
бессмертных диво-соловьев.
Был вечер дивно-полосат,
и в мире вдохновлялось Диво, –
и было все, как свет, правдиво, –