Прервем цитату и немного переведем дух, ибо для некоторых, возможно, текст Сартра слишком изощрен. Но все же попытаемся его осилить. Итак, дрожь. Но почему? Сартр отвечает: Бодлер «творит зло, и ему это ведомо; ведь, вступая в обладание другим на расстоянии, сам он ему не отдается. В этом смысле не так уж и важно, получал ли Бодлер сексуальное удовлетворение в одиночку (на что кое-кто намекал) или прибегал к тому способу, который с нарочитой грубостью называл: „е…“, поскольку, строго говоря, даже в акте соития он все равно остался бы одиночкой, мастурбатором, умея, в сущности, получать наслаждение только от самого факта прегрешения…»
И далее о Бодлере:
«Множество прочих форм зла: предательство, низость, зависть, насилие, скупость, да мало ли что еще, — все это осталось для него совершенно чуждым. Себе он выбрал роскошный аристократический грех».
Бодлеровский грех — эротика, но эротика именно по-бодлеровски. Его сладострастие — это специфическая смесь созерцания и удовольствия. Любви во всем этом нет, она как бы вынесена за скобки, ибо, как признавался Бодлер: «Любовь раздражает тем, что для этого преступления необходим сообщник».
Какая презрительная надменность по отношению к женщине: сообщник! Следует отметить, что мало кто из поэтов так негативно писал о прекрасном поле, как Бодлер:
«Меня всегда удивляло, как это женщинам дозволено входить в церковь. О чем им толковать с Богом?»
«Вечная Венера (каприз, истерия, фантазия) есть одна из соблазнительных личин Дьявола…»
«Женщина не умеет отделить душу от тела. Она примитивна, как животное. Сатирик объяснил бы это тем, что у нее нет ничего, кроме тела» («Мое обнаженное сердце»).
Тем не менее в своих дневниках Бодлер часто возвращается к теме любви: она его занимала. Она его тяготила. Она его мучила, ибо он мечтал о любви и одновременно страшился ее.
«Любовь хочет выйти за пределы самое себя, слиться со своей жертвой, как победитель с побежденным, но все-таки сохранить преимущества завоевателя».
И где-то в соседней записи:
«Любовь очень похожа на пытку или хирургическую операцию. Но эту мысль можно развить в самом безрадостном духе. Даже если оба возлюбленных как нельзя более полны страсти и взаимного желания, все равно один из двоих окажется равнодушнее и холоднее другого. Он или она, — хирург или палач, а другой — пациент, или жертва. Слышите вздохи, прелюдию к трагедии бесчестья, эти стоны, эти крики, эти хрипы? Кто не издавал их, кто не исторгал их из себя с неудержимой силой? И чем, по-вашему, лучше пытки, чинимые усердными палачами? Эти закатившиеся сомнамбулические глаза, эти мышцы рук и ног, вздувающиеся и каменеющие, словно под воздействием гальванической батареи, — ни опьянение, ни бред, ни опиум в их самых неистовых проявлениях не представят вам столь ужасного, столь поразительного зрелища. А лицо человеческое, созданное, как верил Овидий, чтобы отражать звезды, — это лицо не выражает более ничего, кроме безумной свирепости, или расслабляется, как посмертная маска…»