В Вологде нас погрузили в воронок, такой же, как в Ленинграде, и, не нарушая ритуала перевозок, доставили в знаменитую Вологодскую тюрьму, находящуюся в монастыре, построенном еще при Иване Грозном.
В подвале пересылки, в большой камере, нас оказалось человек шестьдесят. Никаких нар не было, лежали вповалку на полу, в камере было жарко, душно, все разделись до нижнего белья.
Кормили баландой – перловая крупа с рыбьими костями. Два раза в день открывалась дверь с тяжелым засовом, и в камеру входили солдаты в шинелях, оглушительно свистели в милицейский свисток и, не заставляя нас вставать с пола, считали, как животных, по головам. Я пролежал на полу около параши одиннадцать дней и ночей.
Мы, осужденные по 58-й статье, называли себя политическими, содержались отдельно от воров, которых тоже было очень много, и это было большое счастье. Я тогда еще был фраером, ничего не знал о воровском мире и оценил заботу о нас со стороны начальства пересылки позже, уже в лагере. Еще в Вологодской пересылке я начал с интересом присматриваться к заключенным, «зыкам», как они себя называли. Большая часть из них не сидела уже давно и попала на этап по разным причинам, другая, меньшая часть, была с колес, зелеными фраерами, как нас называли старые зыки, и была доставлена сразу после окончания следствия. Вот тогда-то меня и поразили рассказы бывалых лагерников о размерах и масштабах нашей второй, внутренней страны, населенной заключенными и каторжанами. Называли огромные по численности лагеря на Колыме, в Караганде, Воркуте, Печоре, Свердловске, Новосибирске и даже на Сахалине, называли Потьму, Тайшет, Кольский полуостров, Архангельск и много-много других городов и областей, и в каждой области было по нескольку миллионов заключенных... Это стало для меня откровением, я еще до ареста частенько задумывался, где все они, которых арестовывали, начиная с 1930 года, – исчезли бесследно? Убили всех? Этого невозможно было себе представить... И только теперь, лежа в подштанниках на голом деревянном полу, я слушаю рассказы о гигантских пересылках, о централах, где одновременно содержалось по нескольку сот тысяч заключенных, об огромных краях, где работают только зыки или отбывшие «срока», но не имеющие права выезда.
Моими соседями по камере оказались очень разные люди, многие из Прибалтики – эстонцы, латыши, литовцы. Они держались особняком, кучками, с нами, русскими, старались не общаться, смотрели исподлобья, зло, говорили только на своем языке, и мы чувствовали застарелую ненависть к России и к русским. Но все же в камере было нечто, что всех объединяло, стирало национальные и социальные различия, – это всеобщая страшная ненависть к Сталину – «вождю всех народов, корифею всех наук и лучшему другу физкультурников», как с издевкой именовали его зыки-интеллигенты. Называли его «усы» и «чистим-бли´стим», имея в виду его происхождение – он был сыном сапожника, но чаще всего его именовали «Иоськой». Ненависть была единодушной и пламенной, и все с удовольствием слушали рассказы, где Сталин изображался либо кретином, либо тупым и бездарным военным, либо жестоким бандитом. И я разделял эту ненависть, мне она была понятна. Эту усатую низколобую морду на портретах я всегда разглядывал с отвращением. Еще в 1933 году я собственными глазами видел, как на деле осуществлялась коллективизация в деревне – личное изобретение гениального идиота, которое потом, правда, назвали «некоторыми перегибами на мес тах».