Священная ночь (Бенджеллун) - страница 27

— Не старайся понять. Я помогу тебе выбраться отсюда. Шейх — это наш символ; наша судьба неразрывна с его судьбой. Если он поддастся искушению, это погубит нас всех. Мы с ним связаны клятвой: не выдавать никому из чужих наши семь секретов. Каждый выданный секрет — это что-то вроде покушения на нашу жизнь. Лица наши тут же начинают бледнеть, затем выпадают зубы, волосы, мы теряем кровь, потом разум, потом душу и, наконец, жизнь. Знай, ты тут ни при чем. Ты в общем-то хорошая. Но что-то есть в тебе разрушительное. А что — я и сам не знаю. Но чувствую это. Наверное, в тебе поселилось несчастье. Без твоего ведома. Оно распространяется на других, черпает силу в их поражении. Ты, должно быть, заметила, что мы — племя вне времени и пространства. В этом наша сила и наша слабость. Шейх — единственный, кто не теряет связи со временем. Поэтому он взрослеет и стареет, иногда покидает нас. Обычно по возвращении он привозит семена. А на этот раз привез в деревню тебя. Здесь мы надежно укрыты от живых. Это все, что я могу тебе сказать. Суть секрета в том, чтобы не раскрываться. Мы сами тоже секрет и потому скрыты от всех, живем подспудно. У деревни нет имени. Ее как бы не существует. Она в каждом из нас. Выйдя отсюда, помни, что ты чудом уцелела.

Зерцала времени

Как ходят чудом уцелевшие? Голова опущена, глаза в землю, руки за спину, следуя дорогой случая до тех пор, пока не появится вдали слабо светящийся огонек? Что касается меня, то я шла не оборачиваясь. Я хотела все забыть. Хотела верить в то, что случившееся со мной было еще одной галлюцинацией, прервавшимся сном, где смешалось все: похороны отца и бегство отпущенной на волю рабыни. Я шла по дороге, ни разу ни с кем не перемолвясь. Впрочем, ни дети, ни взрослые, повстречавшиеся на моем пути, не докучали мне. А между тем вид у меня, наверное, был странный: плохо одетая, с измученным лицом, вся в слезах. С наступлением ночи я села под деревом и тихо заплакала, без грусти и сожалений. Не помню, чтобы в день погребения отца я оплакивала его смерть.

И вдруг в памяти моей ожила одна фраза, одна - единственная, — ее произнесла моя мать, которая обычно ничего не говорила. Помнится, когда я ее услыхала, у меня мурашки побежали по спине.

Это случилось в ту пору, когда все окончательно разладилось, когда отец почувствовал приближение смерти, которую, возможно, ускорили мучившее его чувство вины и ощущение содеянного греха. Он озлобился, стал раздражителен, нетерпелив, вечно был чем-то недоволен. В нем кипела ненависть, неистовая, слепая ненависть. Пожалуй, он ненавидел всех, в том числе и себя самого. Странно, но меня это не касалось. Я даже думаю, что он меня любил. На меня не распространялась его грубость, ставшая для него привычной. Из окна своей комнаты я нередко наблюдала ссоры между ним и женским полчищем нашего дома. Он один кричал, угрожал и смеялся, исполненный чувства собственного превосходства. Превратившись в самого настоящего маньяка, он не мог вынести даже малейшего отступления от раз и навсегда заведенного порядка в доме. Каждой из дочерей отводилась определенная роль: одна снимала с него джеллабу, другая мыла ему ноги, третья их вытирала, две другие готовили чай. Мать хлопотала на кухне. И горе той, кому случалось провиниться! В доме царил страх, причем отец всегда был чем-нибудь недоволен.