— Выпейте воды.
Видно, она и в самом деле нуждалась во мне, если бежала за мной со стаканом. Я взяла у нее этот стакан, хотя не имела ни малейшего желания принимать от нее что бы то ни было. Мне хотелось одного — бежать, но удерживали на месте неудовлетворенность (бессмысленное путешествие, полная неизвестность, что сталось с Дарио) и почти невыносимое ощущение, что совсем рядом со мной тот самый человек, живой Дарио — всего в нескольких шагах, нескольких вздохах…
— Он знает, что я здесь?
— Не могу вам сказать.
— Кому я понадобилась? Ему или вам?
— Послушайте, вы сердитесь, и я вас понимаю. Я сожалею о своем поступке… Сожалею, что поступила так, а не иначе. Что поступила нечестно. Раньше я никогда бы так не сделала. Никогда.
— Скажите, зачем я здесь.
Внезапно мы стали с ней на равных. Никакого смысла не имели больше любезность, элегантность, утонченность, хорошие манеры. Мне нужно было знать одно: в чем тут дело?
Но она снова повторила, только с куда меньшей уверенностью в голосе, скорее горестно:
— Только ничему не удивляйтесь.
И вот я уже одна перед незнакомой дверью на верхнем этаже большого обветшалого грустного дома и сейчас увижу его. Тридцать долгих лет прошло с того сентябрьского утра в сосняке Экса: там стояла машина, готовая тронуться с места, а подросток, спотыкаясь и подавив всхлип, подошел к своей матери и больше меня не окликнул никогда, никогда, никогда. И вдруг через тридцать лет я стою за выцветшей зеленой дверью с маленькой латунной ручкой и не знаю, кем стал этот подросток, зачем я здесь и почему эта женщина, которая его любит, отдает его мне. Но я знаю, что приму все. Если он при смерти, сошел с ума, обезображен. Если высокомерен, эгоистичен, пьет запоем, обезумел. Я приму все, что сделало с ним время: ночи, когда он отчаивался, и ночи, когда занимался любовью до умопомрачения, дни, которые он спешил прожить, и дни, когда хотел умереть. Счастье и горе. Мучительные разочарования и беззаботный смех.
Дни, которые он проживал как сын, и дни, когда любил преклоняясь и, быть может, сердясь на себя за свою зависимость.
Я постучалась. Он не ответил. Я взялась за ручку. И вошла.
Он был в комнате. Стоял ко мне спиной. Я сразу узнала и спину, и манеру держаться. Он и в семнадцать чуть сутулился из-за высокого роста и держался с той же мягкой небрежностью. Да, это был Дарио. Хотя более широкий и массивный. Но волосы остались такими же тонкими и светлыми, разве стали еще светлее. Он стоял, повернувшись лицом к окну, не к тому, за которым сияло море, а к другому, где пинии, апельсиновые деревья и глицинии. Дарио никогда не нуждался в далях, чтобы ускользнуть неведомо куда. Я хотела его окликнуть. Хотела, как в первый раз, подбираться потихоньку к его имени, и пусть он меня поправляет шепотом: "Арио? — Нет, Дарио. — A-а, Марио. — Да-рио! Дарио Контадино".