«Ты, жгучий отпрыск Аввакума...» (глава 26) (Куняев) - страница 18

Издатель славный! В этой книге
Я новым чувствам предаюсь.
Учусь постигнуть в каждом миге
Коммуной вздыбленную Русь.

И, кожей чувствуя неодобрение молчащего Клюева, заявил, что не желает отражать крестьянские массы, не хочет надевать хомут Сурикова или Спиридона Дрожжина… Бил в самое больное место — ни Суриков, ни Дрожжин никогда не были для Клюева авторитетами, и Есенин прекрасно это знал. Но выходило так, словно Клюев пытался надеть на него этот самый хомут.

В 20-х числах июля Николай уезжал в Вытегру. Провожали его Есенин, Приблудный, Игорь Марков, Павел Медведев и Алексей Чапыгин. Последний воспоминал потом, как они с Есениным „по темноте… вышли… на Воскресенскую набережную за Литейным проспектом. Отыскали пароход и каюту, но Клюева ещё не было. С. А. сказал.

— Пойдём в буфет и выпьем!…

С. А. сказал, что уезжает ненадолго в Москву, а оттуда на Кавказ. На пароход пришёл Клюев — мы сидели в его каюте, потом пошли по Литейному мосту и к Летнему саду. С. А. повёл нас на летнюю пристань в буфет. Было уже поздно — я простился, не пошёл на пристань. Они остались сидеть вдвоём. После, когда вернулся из Вытегры Клюев, я спрашивал его, как они провели время.

— Хорошо! Серёжа много читал хороших стихов, пили немного“.

Расстались они всё же не так благостно.

Когда Есенин встретился один на один с Клейнбортом и тот спросил у него — виделся ли он с Клюевым — Сергей опустил голову, задумался, а потом вымолвил с сожалением в голосе:

— Да… Бывают счастливцы.

В „счастливцы“ зачислил Николая — есть у того на что опереться, чего нет уже у Есенина, „в родной стране иностранца“… И есть же у этого „иностранца“ то, чего нет у Клюева: „коммуной вздыбленная Русь“. А клюевский „красный государь Коммуны“ мхом давно порос…

Клюев же писал из Вытегры тёще Николая Архипова, Пелагее Васильевне Соколовой:

„От тихих богородичных вод, с ясных, богатых нищетой берегов, от чаек, гагар и рыбьего солнца — поклон вам, дорогие мои! Вот уже три недели живу как во сне, переходя и возносясь от жизни к жизни. Глубоко-молчаливо и веще кругом. Так бывает после великой родительской панихиды… Что-то драгоценное и невозвратное похоронено деревней — оттого глубокое утро почило на всём — на хомуте, корове, избе и ребёнке. Со мной беленький, как сметана, Васятка, у него любимая игрушка лодка, возит он меня на окуний клёв по богородичным водам к Боровому носу, где живёт и, не мучаясь ясно, двенадцатый век, льняная белизна и сосновая празелень с киноварью и ладаном. Господи, как священно-прекрасна Россия, и как жалки и ничтожны все слова и представления о ней, каких наслушался я в эту зиму в Питере! Особенно меня поразило и наполнило острой жалостью последнее свидание с Есениным, его скрежет зубовный на Премудрость и Свет. Об этом свидании расспросите Игоря — он был свидетелем пожара есенинских кораблей. Но и Есенин с его искусством, и я со своими стихами так малы и низко-презренны перед правдой прозрачной, непроглядно-всебытной, живой и прекрасной. Был у преподобного Макария — поставил свечу перед чудным его образом — поплакал за вас и за себя, сегодня ухожу в Андомскую гору к Спасу, чтоб поклониться Золотому Спасову лику — Онегу, его глубинным святыням и снам…“