Кэтрин Джоунз мне нравилась — в ней, казалось, больше энергии, чем в других девушках, хотя тетушка Мусидора всякий раз, когда Кэтрин заезжала за мной в своем автомобиле, чтобы съездить вместе в кино, презрительно фыркала и говорила, что вот теперь-то уж определенно «нижняя ступенька добралась до верхней». Она была из «новой и простой» семьи, но мне сама ее простота казалась ценным качеством. В то или иное время чуть ли не каждая девушка в городе доверительно сообщила мне, что ее заветным желанием было «уехать отсюда в Нью-Йорк», но лишь Кэтрин Джоунз решилась на этот шаг.
На этих субботних вечеринках ее часто просили станцевать что-нибудь «классическое» или исполнить какой-нибудь акробатический танец в деревянных башмаках; однажды — этот случай всем запомнился — она досадила правлению, клуба, выдав «шимми» (в то время крик моды в джазе), и новым, даже несколько поразительным оправданием для нее было то, что она была «так пьяна, что все равно не соображала, что делает».
В двенадцать музыка умолкала — в воскресное утро танцы запрещались. В половине двенадцатого раскатистая фанфара трубы и барабан пригласили танцующих и парочки на верандах, а также тех, кто сидел в машинах во дворе или забрел в бар, обратно в танцзал. Внесли стулья и бегом, кучей, с шумом подтащили их к приподнятой платформе — оркестр уже освободил ее и расположился рядом. Затем при убавленном заднем освещении музыканты заиграли мелодию в необычном сопровождении ударных, какого я еще не слышала, и тут же на подмостках появилась Кэтрин Джоунз. На ней были то самое коротенькое, деревенское платьице, над которым я совсем недавно работала, и широкополая шляпа от солнца.
Ничего подобного я еще не видела, а снова увидела только пять лет спустя. Это был чарльстон — наверняка это был чарльстон. Помню двойные удары барабана, похожие на выкрики «Гей! Гей!», непривычные взмахи рук и странное выворачивание коленей. Бог знает, где только она этому научилась.
Ее зрители, знакомые с негритянскими ритмами, так и подались вперед — даже для них это было что-то новое, а у меня в голове эта картина запечатлелась до того ясно и неизгладимо, что я вижу все, как сейчас: раскачивающаяся, и притопывающая фигура на подмостях, возбужденный оркестр, ухмыляющиеся в дверях бара официанты; а со всех сторон — с болот и хлопковых полей, с буйной листвы и мутных теплых потоков — просачивается во все окна мягкая и томная южная ночь. Не знаю, в какой именно момент меня стало обуревать чувство напряженной тревоги; вероятно, беспокойство овладело мною при первых же ударах этой варварской музыки.