Когда картина закончилась, в зале медленно зажегся свет. Чудно, что простую комнату в доме оборудовали реостатом, повесили в ней экран с раздвигающимися шторками, занавесили окна. Но Мерри все это ужасно нравилось, она с восторгом хлопала в ладоши, и смотреть на нее было одно удовольствие.
— Спасибо, Филипп, — сказал Мередит.
— К вашим услугам, месье, — произнес Филипп из своей будки. Он вышел, чтобы открыть им дверь.
— Ну, а теперь в постель, — сказал Мередит.
— Ты уложишь меня? — спросила Мерри.
— А как же!
Она уже была в своей пижаме и банном халате. Они пошли по коридору в гостиную, где Мерри поцеловала Карлотту и пожелала ей спокойной ночи, и потом отец и дочь поднялись >наверх к ней в спальню. Он уложил ее в постель, поцеловал на ночь и спустился к Карлотте.
— Хочешь еще кофе? — спросила она.
— Да, пожалуй.
Она налила ему кофе из серебряного кофейника, стоявшего на подносе, потом добавила сливок, бросила сахар и передала ему чашку.
— Спасибо, — сказал он. — Ну?
— Ну что?
— Не знаю, — сказал он. — Просто не знаю. Все так сложно! Я просто и не знаю, что делать.
— Нужно делать то, что лучше для нее, — сказала Карлотта, словно это было самое простое решение.
— Разумеется. Но она хочет остаться с нами. А откуда мне знать, что лучше? То есть, мне кажется, было бы правильным отослать ее обратно в школу, но это как раз то, чего я не хочу и чего ей не хочется. Это, знаешь, похоже на пищу, которая ужасно невкусная, хотя и очень полезная. Только все это напрасно. Или почти напрасно.
— Ты не забыл, что говорил мне в начале лета?
— Я помню, — ответил он, отпил кофе и поставил чашку на стол. Кофе ему уже расхотелось. И выпить ему не хотелось, и курить ему не хотелось, и вообще ничего не хотелось — лишь бы оставить Мерри. Но она права. Он так радовался, когда увидел Мерри в Женевском аэропорту, пухлую девчонку, такую неуклюжую и робкую, и уже не так сильно, как раньше, на него похожую. Он даже погрустнел, увидев, как поблекла ее детская красота, но потом Карлотта уверила его, что так и должно быть и через пару лет она будет еще лучше, чем прежде. И эти слова заставили погрустнеть еще больше — ибо он вдруг с горечью подумал о собственной жизни. Он всегда мечтал ощущать близость к детям, и вот перед ним был его ребенок, привлекательная симпатичная девочка, но он не мог сблизиться с ней, а напротив, был вынужден ограждать ее от себя, от своей жизни — ради ее же собственного блага. Она была богата, но не знала и не могла знать этого. Он старался держать ее пока подальше от мишурного блеска жизни кинозвезды, точно так же, как когда-то старался не давать ей некипяченой воды и непастеризованного молока, как старался оберегать ее от проносящихся по улице автомобилей. И они отдали ее в эту школу только для того, чтобы на нее не влияли тяготы его профессии, чтобы она не знала вечных разъездов, этой кочевой, беспокойной, цыганской жизни.