Герцогские дома — антреприза.
Хороший наследник не волен в своих предпочтениях: многовековая история, войны, троны и падения — или глазки с коленками, или даже загадочная славянская душа, страсть, молчаливый холод тещи, ее старость, ее тайны — все это важное только для него самого, для тепла его гостиной и радости его спальни. Глава герцогского дома читает другой текст — там нет места юным Наташам, племянницам русской генеральши. Как вы говорите? Еще был и Пушкин? Удивительные нравы! И внучки третьей Натальи, кажется, уже совершенно помешанной особы. Он — человек долга. Даты его правления будут записаны в те же книги, что и деяния, пусть более громкие и славные, его предков, но он по крайней мере не уронит своего долга. Ни-ка-ких выскочек!
Ну а чернь, цирковые зрители — они, конечно, более интересуются Золушками. Что им законная, бледная и длинноносая герцогиня, триста лет назад предназначенная наконец соединить два дома, — куда волнительней история площадной страсти, чего угодно — что даст возможность и над герцогскими предрассудками снисходительно и со знанием дела посмеяться, и для подрастающих дочурок короны с женой за чаем попримерять.
МАСКА: Москва стремилась вверх, да так, чтобы было видно. Куполами, колокольнями, дворцами. Петербургу некогда и не для кого каждому по отдельности выделяться, императору нужна была столица, ее — в два этажа каменной кладки — наложили на готовый план. На такой же плоский рельеф, под такое же плоское небо. Сверху и снизу покрасили серым. Где нашлось средств, добавили золотых шпилей, черных кованых решеток, Баженова затейничать не пустили, все делали по-заграничному. То, что было нарядным в Италии, веселило синьоров — призраком, как другая реальность, вставало из туманов, полное российских административных законов, чиновничьих будней, женских карьер. Кто хочешь становился фантастиком, поэтом. Не мог же Пушкин быть москвичом — только москвичом, как бы ни радовалось его сердце и дружелюбная душа всему московскому, он не был бы собой, каб не любил Москвы, — но холод и графика его несостоявшегося позднего творчества, вериг светских условностей, которые навесил он на себя, покуда все не вызрело и не написалось, — не написалось никогда, его небоязни смерти — ах, почему он ее не побоялся, почему подумал, что не хватит сил жить! Все это могло быть только в Петербурге, крутиться, путать следы в огромном, плоском, темном и светящемся городе.
Друг Нащокин клеил кукольный дом. Зачем Людовик Баварский строил замки в натуральную величину — как это вульгарно: ведь не обошлось же без архитектора, проектировщика, подрядчика, перекрытий, растворов, стропил, поставщиков — где тут летать валькириям среди строительных лесов, да и потом — как себя среди них чувствовать, если так хорошо менеджерски потрудился, такой проект осилил! Собирал бы лучше, как сумасшедший губернатор, городок Петрополь, полный чудесных зданий и садов, с водой в каналах и с лодочками, еще — темная комната, без электричества, без свечей, свет тоже надо устроить какой-то не сразу понятный, льющийся как музыка — и там один-единственный человечек — он, Пушкин. Летает, в крылатке, как с крыльями, где хочет, черненький, в черненьком, носатый, чистый француз, открывающий рот и изрекающий чистые, ясные мысли, будто не о нашей жизни, как ему в голову пришло: а если его за брюшко взять, отнести в другой макетик, приоткрыть крышечку усадебного домика — сарай сараем, однако ж с фризом, с крыльцом, с колонками, — как прост и ясен классицизм! Это и Пушкин знал — что его слово такой же расчищает гармонический простор, будь только слово его сказано. Сажаешь его в домик, в кресла, тарелочку с грушами перед ним, перо гусиное полохматей, свечу оплывшую: так какие стихи! Какие заметки! Какие просто письма! На скрижали!