И мужчина моего сына не просто взял его, он пожелал называться отцом. Тот случай, которым Господь награждает тебя, дав удачного сына (тем и бесценный, что не может быть вымолен, выслужен, приобретен), был в величественном письме — но на бумаге! но чернилами! но человеческой рукой! — вытребован просто случайным господином, знакомцем с парохода. При всей моей готовности я знал, что совершается что-то, нарушающее законы бытия.
Что такое жена? Только слово. Ты можешь не знать другой женщины, вести самый добропорядочный образ жизни, завещать состояние, иметь детей — но если ты не мог или не хотел НАЗВАТЬ ее женой — она не будет твоею женою, ни пред Богом, ни пред людьми. Сына тоже мало родить, его надо назвать. Я дал назвать другому.
ЧААДАЕВ, удачливый диссидент: Мое положение непоколебимо, мое имя славно. Я — славный Чедаев, Петр Чаадаев, я — словно бы не жил. Передо мной резвился Пушкин, он был полон жизни, биографии, я написал одну книгу и прожил почетным затворником в развалюхе на Басманной — философом, денди, членом английского клуба, ничего не делающим и не совершающим поступков господином, — половину не слишком короткой жизни. Толстой создал похожего на меня героя, Андрея Болконского, и дал ему Наташу Ростову, наполнил его жизнью. Я сделал все — был героем, участником Бородина, был знатным красавцем, был учителем Пушкина, автором знаменитых трактатов, был карьерным военным, отпускал крепостных на волю — провлачил свои дни бесплодно, теша только своего слугу. Толстой был гением. Он мог сделать более жизненным то, что не жило — по сравнению с жившим. Он не мог не знать обо мне — такой изысканный персонаж, такое уважительное имя, — дай-ка я дам ему жизнь, страдания, награду. Получился самый притягательный образ русской литературы — Андрей Болконский. Я никогда таким не был. Я — адресат, прототип, катализатор идей. А Пушкин — живее всех живых, его будут знать чуть ли не на ощупь. Моя фамилия — редкая, она совсем исчезнет, а пушкинская — расплодится. Будут и по всему миру потомки, и просто так, россыпью, не имеющие отношения, однофамильцы, но все равно радостно вставляемые в русскую речь. Веселое имя! Страшнее меня — чудака, одиночки, сумасшедшего, отвергателя России, закончившего свою жизнь. Я дотянул чинно, размеренно, он — не захотел себе честного конца. Это над ним надо было устанавливать опеку, когда он так начал чудить и было ясно, что не остановится. У меня были все возможности для того, чтобы иметь такую жизнь, к которой — полной почестей и успехов — стремился Пушкин. Житейский ум наш был равен — я отвергнул этот путь, уединился сам с собой. Почему он не захотел остаться наедине со своим гением? Потрудиться? Почему стал раскидывать все вокруг себя как ненужное, опостылевшее, уже ни о чем не хотел разговаривать, ничему путей не предначертывать, направлений не задавать. Все, ухожу, ухожу! И такой слабак, неврастеник останется в веках непревзойденным! Я поклонялся ему добровольно, мы все знали, кто есть светоч, — и он всеми и всем пренебрег за придворную интрижку. Кому оставил доделывать? В чем преимущества полнокровной радостной жизни, если и она сминается в минуту?