Все контрастно в рассказах Шолохова той социальной контрастностью, которую ни за что не смог бы извлечь из окружающей жизни и борьбы тот, кто сразу нее не сделал бы для себя в этой борьбе выбор. И этому все время будут сопутствовать на страницах его рассказов контрасты в природе. Уже на ранней заре творчества она окрасит струи его рассказов изумрудной зеленью донских полей и лесов, синевой неба и донской волны, серебром полыни и киноварью суглинка, вымытого из-под крутых яров, заговорит и заплещется, радостно взыграет и горько заплачет, задышит могучей грудью и окутает всеми теми ароматами, которые, кажется, только и может источать она, казачья земля. И не раз напомнит, сколько же она видела, вызвала к жизни, взрастила и опять взяла в свое вечно живое лоно вместе с потом, слезами и кровью. И вновь, перечитывая донские рассказы, зацепишься глазом за ту особенность, за которую сразу же зацепился глаз многоопытного мастера Серафимовича у молодого Шолохова: только он и умеет вот так не натужно, а естественно зачерпнуть прямо из этой волны, из зеленого разлива лугов и степей, из казачьей степи и трепещущей вокруг живой речевой стихии и перелить в строку, в литературу. Если в рассказе «Двухмужняя» сады «обневестились, зацвели цветом молочно-розовым, пьяным» и в первой книге «Тихого Дона» дед Григория Мелехова «вечерами, когда вянут зори, на руках носил жену до Татарского ажник кургана», а в первой книге «Поднятой целины» «просунется сквозь голызины ветвей крытый прозеленью рог месяца», то даже и в четвертой книге «Тихого Дона» вычитаешь, как, «прячась за разлапистой вербой, Григорий видел, как широкими саженками матрос доспевал к той стороне», увидишь, как «над Доном наволочью висел туман» или как «Серая лошадь сбилась с намета, дико задрав голову, избочившись так, словно испугавшись собственной тени». Да и как не узнать по походке все того же и раннего и позднего Шолохова, если только ему и самое природу дано так очеловечить, что и в рассказе «Червоточина» у него «по вечерам станица, любовно перевитая сумерками, дремала на высохшей земляной груди, разметав по окраинам зеленые косы садов», и в поэтичнейшей прелюдии «Поднятой целины» «грустный, чуть внятный запах вишневой коры понимается с пресной сыростью талого снега, с могучим и древним духом проглянувшей из-под снега, из-под мертвой листвы земли», и в заключительных аккордах «Тихого Дона» не какой-нибудь иной, а «как выжженная палами степь, черна стала жизнь Григория».
Но вскоре читатель все более явственно начнет улавливать и другую перекличку, столь органичную для всей поэтики Шолохова. В рассказе «Лазоревая степь» все время, пока дед Захар повествует о той чудовищной казни, которую придумал для его внуков молодой пан Томилин, «рядом с чешуйчатой грядкой туч бродит коричневый коршун». То, о чем рассказывает дед Захар, осталось уже в прошлом, но вот: «В стороне за музгой коршун, косо распластав крылья, ударился в траву и приподнял над землей белогрудого стрепета. Перья упали снежными лохмотьями, блеск их на траве был нестерпимо резок и колюч». И теперь уже от первых страниц раннего Шолохова вплоть до последних страниц его «Тихого Дона» не отвести взор от всех его «коршунов» и «стрепетов», «черных воронов» и «белых лебедей», как бы символизирующих своим противоборством в природе то другое противоборство, в которое ввергнуты на земле люди. Как не отвести взор и от того сопоставления, которое у Шолохова от рассказов к романам чем дальше, тем больше будет вырастать до обобщения, созвучного в музыкальных произведениях теме