Товарищи (Калинин) - страница 382

Как позднее запомнился из второй книги «Тихого Дона» и тот разгоревшийся между казаками-фронтовиками спор, когда они, настойчиво допытываясь у большевика Бунчука: «Илья Митрич, а из каких народов Ленин будет? Словом, где он родился и произрастал?», все же останутся при своем мнении: «— Нет, не поверю. А очень даже просто не поверю! Пугач из казаков? А Степан Разин? А Ермак Тимофеевич? То-то и оно! Все, какие беднеюшчий народ на царей подымали, — все из казаков. А ты вот говоришь — Симбирской губернии. Даже обидно, Митрич, слухать такое…»

Но уже и в первой книге «Тихого Дона» дадут знать о себе те глубинные ключи, которые чем дальше, тем все явственнее будут окрашивать в лазоревый цвет его стремя. И в неопровержимых по всей достоверности картинах еще довоенного расслоения казаков и неказаков на сытых и несытых, на коршуновых, моховых, листницких и кошевых, котляровых, валетов. И в эпизоде тягчайшего потрясения, испытанного Григорием Мелеховым после первого же совершенного им убийства на войне. И в сцене его же злобно-радостной выходки в госпитале в присутствии августейшей особы в отместку за все пережитое им и его односумами на фронте… Уже в первой книге «Тихого Дона» его автор выбредет на то лазоревое стремя, которого он отныне неуклонно будет придерживаться до конца романа.

Тюльпаны, чаще всего алые, буйно зацветающие; вслед за подснежниками по донской степи, лазоревыми цветами называют казаки. Но это также и цвет любви. «Цветок мой лазоревый…» — еще и теперь говорят своим возлюбленным на Дону.

Между тем на страницах белогвардейской мемуарной литературы за рубежом к тому времени ведь еще не отказались от надежды представить разгром контрреволюция на Дону всего лишь как вооруженное подавление «иногородней», «лапотной совдепией» всей массы казачества, которое, конечно, никогда с этим смириться не сможет. Все это лишь временное поражение «единого» «сытого» казачества в борьбе с находящейся при последнем издыхании Россией «голодранцев». И в тот час генеральной схватки, который грядет, этому «сытому казачеству» еще предстоит сказать свое слово, а может быть, и сыграть решающую роль…

Такой взгляд как нельзя больше устраивал и врагов молодой Советской власти на Западе, и тех в нашей стране, над которыми — над их буерками — все гуще смыкалась «трава-старюка» — бурьян. А тут вдруг является Шолохов со своим «Тихим Доном». И зашевелится, придет в движение над их лежбищами дремучий чернобыл.

Оказывается, уже не только своих полководцев выдвигает революция из среды рабочих и крестьян, но и своих певцов. А Шолохов этот, судя по всему, и на нечто совсем грандиозное замахнулся, чуть ли не на советскую «Войну и мир». И особенно опасен он потому, что начинает подвергать переоценке то, что до него никем еще в литературе переоценке не подвергалось. Уже на первому тому «Тихого Дона» видно, откуда подкрадывается и на что берет прицел. На то, чтобы теперь уже и на литературном полотне эпического масштаба закрепить неизбежность наступления революции в стране, ввергнутой царизмом в кровавую войну в августе 1914 года. И на полотне, «списываемом» не со страниц какой-нибудь иной жизни, а со страниц казачьего края, которому, как они надеялись, еще надлежало сыграть роль русской Вандеи. Из порастающих бурьяном забвения буераков сразу же сумели распознать откуда начинает свой облет донской земли этот «орелик», у которого, по выражению все того же Серафимовича, вдруг «расширились громадные крылья».