— Тебя не удивляет, — вдруг дошло до меня, — что на семинарах мы, сравнительно понимающие люди, месяцами не можем найти решение. А то и никогда. А политические проблемы в тысячу раз более сложные, изучают их в тысячу раз менее тщательно — и за три минуты приходят к полной ясности. Не странно ли?
Славка задумался (это-то нас и сгубило), а у меня еще тогда забрезжило, что массовые модели социальной жизни создаются не для понимания, а для коллективного самоуслаждения — для совместного потрясения то восхитительным, то ужасным, но неизменно освобожденным от всего неопределенного и противоречивого, а следовательно — всего истинного. И вот — безумство храбрых — Сахаров обзавелся площадью близ университета, где профессора теперь получают по сто двадцать долларов в месяц, Славка обрел покой в Земле Обетованной, а я, скользкий от пота уж…
Слева отозвалась коротко и косо натянутая леса Биржевого переулка — смесь складских задворок со скромным классицизмом мимолетного просвета на Волховский тупичок, упирающийся в немедленно воскресший в спущенном с цепи воображении Тучков переулок, вливающийся в Средний проспект, впадающий аж… Но дальние сполохи матмеха, общежития, залива не затмили мигания сигнальных огоньков «Женька» — «доверчивость» — «благородство» — «юдофобство». Мы со Славкой на углу Среднего и Тучкова вопреки очевидности уверяем негодующе фыркающего слюной через сломанный передний зуб Женьку, что в обход по набережной Макарова короче, чем по Волховскому — Биржевому. Ударив по рукам, мы со Славкой немедленно ударяемся в галоп (от неведомо куда несущихся молодых людей сегодня мне сразу же хочется проситься в палату для тихих) и выскакиваем на мою теперешнюю позицию метров на пятьдесят впереди честно шагающего Женьки, и он долго дивится этому странному феномену. Он и врал-то прежде всего из-за своей доверчивости, ограждавшей от низких сомнений даже его же собственные выдумки. Из крупных фантомов у него вначале имелся только оставивший их с матерью из-за каких-то мужественных причин отец, грузинский князь, во время войны являвшийся в немецкой генеральской шинели на захваченную фашистами станцию и без единого немецкого слова прикреплявший мину на стратегическом вагоне. Затем появился двоюродный брат-физик, лауреат Ленинской премии, вскоре сронивший со своего лаврового венка скучное уточнение «двоюродный»…
Вот из-за этой-то доверчивости к себе Женька с забытым в наш век достоинством (образец — Жерар Филип в «Красном и черном») отбрасывал как бы черные волосы как бы скрипача (завершить азы ремесла помешал абсолютный слух и стремление иметь дело только с музыкальными шедеврами) и единственный из моих знакомых употреблял слово «благородство». Поскольку себя он судил по чувствам, а других по делам, в благородстве он, кажется, не имел себе равных. Наше с Женькой знакомство началось с того, что незнакомый хмырь — весь обтянуто-черный, как злой волшебник из «Лебединого озера», невольно веришь, что он жгучий брюнет (мягкий нос и безвольный подбородок разглядишь далеко не сразу) — как ни в чем не бывало попросил у меня рубль до завтра. Я дал ему последнюю пятерку разменять в буфете — сдачу пришлось ждать примерно неделю. Он благодарил меня с забытым ныне благородным жаром: «Ты страшно меня выручил!» Можно ли после этого сказать: «Ты страшно меня подвел»?