Отца арестовали в суде, за Станиславом могут прийти в библиотеку. Могут арестовать где угодно. Он нигде не был в безопасности, даже в тихом Клементинуме, где все дышало историей. Но в старинной библиотеке стояла тишина, оживленная присутствием спокойных людей, перед которыми нужно было сдерживать себя, и это хорошо действовало на Станю. На службе он не смел явно проявлять свою нервозность, как иносказательно называют страх, вынужден был подавлять ее усилием воли, и страх действительно отступал. Он прятался где-то в глубине души, как сторожевой пес на привязи. Ночью же, когда Станя спускал его с цепи, страх выскакивал, начинал выть и бегать. Станя уже знал это. Он боялся своего собственного страха больше, чем прихода гестапо.
Вот пока было необходимо сдерживаться перед кем-нибудь, Станя чувствовал себя хорошо. Но дома! Рядом с опечатанным кабинетом Еленки, где как будто еще звучали шаги гестаповцев; у невменяемой прабабушки, которая в самую ясную погоду твердила одно и то же: «Закрой ногу, дует», — и однообразно, до тошноты то и дело рассказывала все ту же страшную небылицу о какой-то неизвестной женщине, которая по ночам высыпает пух из ее перины. Счастливая прабабушка! Она боялась только за свои перины! Страхи Стани были похуже. Запрет появляться вечером на улице слишком рано загонял Станю домой, в душную комнату, обезображенную затемненным окном, которое не разрешалось открывать по вечерам. Он жил словно в мрачном чулане, и ему мерещились всевозможные ужасы. Обе старухи ложились спать вместе с курами, и бесконечными ночами Станислав оставался один-одинешенек. С бьющимся сердцем прислушивался он ко всякому шороху, доносившемуся снаружи, и сох от тоски, ожидая, скоро ли за ним придут. Едва заслышав в отдалении автомобиль, он ждал, напрягая все нервы, не остановится ли машина где-нибудь поблизости, и если шум мотора смолкал, ноги Стани подкашивались, и он был готов отдать душу богу. Всякий звонок в передней пробегал дрожью у него по телу, словно смертоносный ток. Во время чрезвычайного положения никто не знал, когда пробьет его час. Тем более человек, носящий фамилию Гамза. Отец погиб, погибла сестра, и в библиотеку пришла неприметная девочка предупредить о маленьком Мите… а тогда еще не было чрезвычайного положения. Тем более сейчас. Видимо, все Гамзы обречены на смерть, как и другие семьи расстрелянных; этому уже никто не удивится. А он торчит тут, как привязанный к немощной прабабушке (больных старше шестидесяти лет было запрещено принимать в больницы протектората, переполненные солдатами), не может шевельнуться и ждет смерти, как ягненок на бойне. Иногда он даже желал, чтобы это случилось скорей. Пусть приходят, пусть возьмут и уничтожат, лишь бы только скорей все кончилось. Любимой женщины у него нет, писать он не в состоянии… да и о чем писать? Если писать чистосердечно, то ведь его просто повесят. Жить было не для чего.