Может быть, это был подростковый бунт? Мы с мужем мучились и не находили ответа. Если это бунт, то все не так уж плохо, решили мы. Мы знали, что многие родители получали от своих детей много хуже, чем такой бунт. Когда растешь в достатке и все тебе потворствуют, это должно как-то проявиться. Оно и проявляется.
— Но в чем конкретно? — спросил Спенсер, чувствуя, что не очень желает это знать.
— Действительно, мы пока не видели в чем. Ну вели они себя замкнуто, ну и что в этом такого плохого? Мы ничего не видели — ни муж, ни я. Представляете, я со своим тогда стопроцентным зрением. Ну разве это не ирония, если посмотреть на меня сейчас? — Кэтрин улыбнулась в его направлении.
«Она, должно быть, когда-то была красивая», — подумал Спенсер.
— Я вот вам сейчас рассказываю, но тогда я была очень беспечна. Я занималась благотворительностью, устраивала у себя дважды в неделю малые и большие приемы, мы ездили в Нью-Йорк по делам благотворительности, по другим светским делам; в Нью-Йорке тоже были театры, приемы.
Ей хотелось рассказать ему о своей прошлой жизни как можно больше. Спенсер уже имел достаточное представление о том, какую жизнь они вели в своем особняке в Гринвиче, в штате Коннектикут, но она прерывать свой рассказ и не думала. Ей нужно было выговориться. Она продолжала пространно рассказывать о занятиях Кристины на фортепиано и скрипке, о ее успехах в балете, о деньгах, которые она тратила на балетную обувь и пачки, о том, как Натан создал в школе баскетбольную команду.
— В первый раз я задумалась о том, что что-то не так, когда Кристине исполнилось четырнадцать с половиной лет. И она пришла ко мне… Нет, не она, а ее гувернантка, миссис Питт, пришла ко мне и сказала, что Кристина перестала заниматься музыкой и танцами. Всем сразу. Когда я потребовала объяснений, Кристина сказала, что ей стало скучно. Это было очень странно. Вы должны понять: она играла на фортепиано с четырех лет. И теперь хочет бросить? Таких объяснений я не приняла. Мой муж тоже. Но что мы могли сделать? Она не сказала нам ничего плохого. Мы послали ее к нашему семейному психоаналитику, который сказал, что она очень замкнута. Он воспринял все довольно серьезно, и это нас озаботило. Он сказал, что ее поведение, скорее всего, является реакцией на что-то. Он спрашивал, не умер ли кто недавно в нашей семье. «Нет, — ответили мы. — Никто не умирал, у детей все есть, здесь проблем нет».
Каждое лето они ездили в Нью-Хэмпшир к моей матери, на озеро Уиннипесоки. Она обожала их обоих, была от них без ума, но Кристина всегда была ее любимицей, вне всяких сомнений. Я была у матери единственным ребенком. Мне кажется, она считала Кристину своей второй дочерью. Дети любили туда ездить, она любила их принимать. Но когда Кристине исполнилось четырнадцать с половиной, она тихо и спокойно заявила, что предпочитает туда не ехать. Это было необъяснимо. Не ехать? Но почему? «Бабушка так тебя любит». «О, ты знаешь», — сказала она, а затем, поколебавшись немного, замолкла. Я не могла вытянуть из нее больше ни слова. Но она поехала. На следующий год Кристина снова сказала, что не хочет ехать к бабушке, потому что на лето есть какие-то дела здесь. Я знала, что, если она не приедет, для моей мамы это будет удар. Кристина проводила у нее каждое лето с момента рождения. Когда Кристина не предложила мне никаких конкретных объяснений, почему она не хочет ехать, я стала настаивать. «Это смешно», — сказала я. — Кэтрин сделала паузу. — И она поехала.