Этот мотив осеннего прощания-расставания с жизнью есть и в другом превосходном стихотворении поэта:
На дне моей жизни,
на самом донышке
Захочется мне
посидеть на солнышке,
На теплом пёнушке.
И чтобы листва
красовалась палая
В наклонных лучах
недалекого вечера.
И пусть оно так,
что морока немалая —
Твой век целиком,
да об этом уж нечего.
Я думу свою
без помехи подслушаю,
Черту подведу
стариковскою палочкой:
Нет, все-таки нет,
ничего, что по случаю
Я здесь побывал
и отметился галочкой.
Палая листва в «наклонных лучах недалекого вечера» — как хорошо.
Но было у Твардовского, к сожалению, и другое. И не в раннюю пору, а в «лирике последних лет». Например, пафос социалистического строительства, изнасилования природы. Когда такое встречаешь у поэтов — «детей XX съезда», это воспринимается как натуральная дурость. Твардовскому же — крестьянскому сыну — это менее извинительно. И когда он бравурно восхищается Сибирью как «единой площадкой строительной, / Размеченной грубо карьерами рваными» (стихотворение «Дорога дорог»), это ранит: думаешь — если уж Твардовский так, то чего же ждать от других?
Один покойный ныне уже поэт рассказывал мне, что после первой своей публикации в «Новом мире», еще в начале 50-х, они шли с Твардовским по центру Москвы и увидели гигантские портреты вождей. Поэт, потерявший в коллективизацию близких, был, видно, не лыком шит и прошептал Твардовскому на ухо: «Скоро конец этой бодяге!» Твардовский оторопел, перешел вдруг на церковно-славянский: «Изыди, сатано!» И поскорее зашагал прочь.
Свое уже оттепельное стихотворение «Слово о словах» он закончил четко: «Оно не звук окостенелый, / Не просто некий матерьял, — / Нет, слово — это тоже дело, / Как Ленин часто повторял». (Почти «Как Сади некогда сказал», — советские стихотворцы, не сморгнув, работали, в частности, в пушкинской интонации, заполняя ее своим содержанием.)
…Вообще при советской власти поэты расплодились в невероятных количествах: достаточно открыть любой ежегодный «День поэзии» тех времен (включавший, впрочем, их ничтожную толику), чтобы убедиться в этом. Рифмованная речь отвечала разом и задачам идеологии, и сентиментальной неизбалованной душе советского человека. А авторам обеспечивала существование и вписывала в достойную социальную клетку. К тому же с годами режим так либерализовался, что сытно подпитывал уже не только тех, кто утверждал, что времена теперь самые лучшие, но и тех, кто убеждал, что они не самые худшие.
Тогда-то сформировалась странная ситуация (только усугубившаяся сегодня), когда поэт вроде бы есть, а личности нет: за текстом не просматривается значительность стихотворца — ее, что называется, и с лупой не рассмотреть.