Благоволительницы (Литтел) - страница 377
В Берлине мы с трудом, но оправдались, хотя я ожидал бульших неприятностей. Простых солдат вешали и расстреливали по малейшему подозрению, без суда и следствия. Не побрившись, не помывшись, Томас отправился к Кальтенбруннеру. Тот теперь обосновался на Курфюрстенштрассе, в бывших кабинетах Эйхмана, в одном из последних более или менее уцелевших зданий РСХА. Поскольку я не знал, кому докладываться, — даже Гротман покинул Берлин — я пошел с Томасом. Мы придумали более или менее правдоподобную версию: дескать, я воспользовался отпуском, чтобы попытаться эвакуировать сестру и ее мужа, наступление русских застало нас с Томасом, приехавшим на помощь, врасплох. Впрочем, проницательный Томас перед отъездом позаботился об оформлении служебной командировки у Хуппенкотена. Кальтенбруннер выслушал нас молча, потом без каких-либо комментариев разрешил идти, но предварительно сообщил мне, что рейхсфюрер сложил с себя обязанности командующего Группой армий «Висла» и находится сейчас в Хохенлихене. С рапортом о смерти Пионтека проблем не возникло, но мне пришлось заполнить множество бумажек, чтобы объяснить потерю машины. К вечеру мы добрались до Ванзее, дом Томаса не пострадал, но в нем отключили и электричество, и водопровод. Перед сном мы кое-как обмылись холодной водой и побрились. На следующее утро я в чистой форме явился в Хохенлихен на прием к Брандту. Взглянув на меня, он приказал: «Приведите себя в порядок, подстригитесь и возвращайтесь в надлежащем виде». В больнице еще была горячая вода, я почти час с наслаждением простоял под душем, потом отправился к парикмахеру и заодно попросил побрить меня и побрызгать одеколоном. Взбодрившись, я вернулся к Брандту. Он с явным неудовольствием выслушал мой рассказ, резко заметил, что я по своей безалаберности задолжал Рейху несколько рабочих недель, потом объявил, что меня признали без вести пропавшим, мой отдел распустили, коллег назначили на другие должности, а документы отправили в архив. В астоящий момент рейхсфюрер не нуждается в моих услугах. Брандт приказал мне вернуться в Берлин в распоряжение Кальтенбруннера. После этой беседы секретарь Брандта пригласил меня в свой кабинет и передал личную корреспонденцию, которую Асбах накануне закрытия отдела перевез в Ораниенбург, в основном это были счета, датированная февралем короткая записка от Олендорфа касательно моего ранения, письмо от Хелены. Я, не распечатывая, сунул конверт в карман. Потом я возвратился в Берлин. На Курфюрстенштрассе царил полный хаос. В здании теперь располагались штабы РСХА и гестапо, а также многочисленные представители СД. Места всем не хватало, мало кто понимал, что нужно делать, люди бесцельно слонялись по коридорам, пытаясь создать видимость деятельности. Кальтенбруннер мог меня принять лишь вечером, я устроился в уголке на стуле и снова взялся за «Воспитание чувств», во время переправы через Одер книга в очередной раз намокла, но дочитать ее мне все равно хотелось. Кальтенбруннер вызвал меня, когда я как раз добрался до последней встречи Фредерика и мадам Арну. Я был раздосадован, он вполне мог принять меня чуть позднее, тем более что сам не знал, куда меня определить, и в итоге, почти наобум, назначил ответственным за связь с ОКВ. Моя работа состояла в следующем: три раза на дню я должен был ходить на Бендлерштрассе и доставлять оттуда депеши о ситуации на фронте. В остальное время я мог спокойно предаваться своим мыслям. Флобера я закончил быстро, но есть ведь и другие книги. Гулять мне не запрещалось, но и не рекомендовалось. Город был в ужасном состоянии. Повсюду зияли пустые глазницы оконных проемов, часто с ужасным грохотом обрушивались стены домов. На улицах команды без устали разбирали завалы и сгребали обломки в кучи так, чтобы между ними, хоть зигзагами, могли проехать редкие машины, но часто кучи эти рассыпались, и все приходилось начинать заново. Терпкий весенний воздух казался тяжелым от черного дыма и кирпичной пыли, скрипевшей на зубах. Последний крупный налет вражеские самолеты совершили за три дня до нашего возвращения. Люфтваффе, использовав в ответ новое оружие, удивительно маневренные машины, тоже сумели нанести противнику урон, и с тех пор нас донимали только «москито». Следующее по нашему прибытию воскресенье было первым погожим днем весны 1945 года. В Тиргартене на деревьях набухли почки, трава пробилась сквозь обломки, земля в садах зазеленела. Мы, к сожалению, почти не имели возможности наслаждаться теплой погодой. Потеряв восточные территории, Германия урезала до минимума продовольственные пайки, даже в хороших ресторанах нечего стало заказывать. Для пополнения вермахта министерства вынужденно сократили кадры, но из-за того, что регистрационные книги были уничтожены, и из-за неразберихи в администрациях большинство освобожденных от должностей людей неделями ждали вызова. На Курфюрстенштрассе открыли отдел, выдававший фальшивые документы вермахта и других организаций служащим РСХА, считавшимся скомпрометированными. Томас раздобыл себе несколько разных наборов и, смеясь, показал их мне: инженер концерна Круппа, гауптман вермахта, служащий Министерства сельского хозяйства. Он и мне советовал сделать то же самое, но я все тянул, а потом восстановил военный билет и удостоверение СД вместо тех, от которых избавился в Померании. Иногда я сталкивался с крайне подавленным Эйхманом. Он нервничал и задавался вопросом о своей дальнейшей судьбе, отлично понимая, что, если попадет в руки к врагам, ему крышка. Он отправил семью в надежное место и пока еще надеялся к ней присоединиться. Однажды я видел, как в коридоре Эйхман с горечью обсуждал эту тему с Блобелем, который тоже шатался без дела, не зная куда приткнуться, почти всегда пьяный, злой и раздраженный. Несколько дней назад Эйхман встречался с рейхсфюрером в Хохенлихене и вернулся в полном унынии. Он пригласил меня к себе в кабинет выпить шнапса и послушать его жалобы на жизнь; похоже, он сохранил ко мне определенное уважение и считал чуть ли не доверенным лицом, — почему, сам удивляюсь. Я молча пил, пока Эйхман изливал мне душу. «Не понимаю, — ныл он, поправляя очки на носу. — Рейсхфюрер мне говорит: «Эйхман, если бы я начинал сначала, то организовал бы концентрационные лагеря по английскому образцу». Так и объявил. И добавил: «Тут я допустил ошибку». Что он имел в виду? Я не понимаю. А вы? Может, он полагает, что в лагерях все должно быть более, ну, не знаю, элегантно, эстетично, вежливо». Я тоже не понимал, что хотел сказать рейхсфюрер, но, откровенно говоря, мне было все равно. От Томаса, который сразу же погрузился в прежние интриги, я знал, что Гиммлер, настроенный Шелленбергом и Керстеном, своим массажистом-финном, продолжал пассы — довольно, впрочем, неуклюжие — в сторону англичан и американцев. «Шелленбергу удалось побудить его к заявлению: «Я защищаю трон. Но это не обязательно означает, что и того, кто на нем сидит». Уже большой прогресс», — растолковывал мне Томас. «Конечно. Томас, почему ты не уезжаешь из Берлина?» Русские остановились на Одере, но все знали, что это вопрос времени. Томас улыбнулся: «Шелленберг попросил меня остаться. Чтобы следить за Кальтенбруннером и особенно за Мюллером. Оба творят, что заблагорассудится». Действительно, все делали, что хотели, — и Гиммлер (в первую очередь), и сам Шелленберг, и Каммлер, который имел теперь прямой доступ к фюреру и не слушался рейхсфюрера. Шпеер, по слухам, ездил туда-сюда по Рурской области и пытался препятствовать исполнению приказов фюрера о разрушении различных объектов в связи с наступлением американцев. Народ потерял всякую надежду, и пропаганда Геббельса уже ничего изменить не могла, она обещала лишь, что фюрер в своей великой мудрости на случай поражения предусмотрел для немецкого народа легкую гибель — отравление газом. И вправду весьма ободряюще! Злые языки говорили: «Кто трус? Тот, кто из Берлина просится на фронт». На второй неделе апреля филармонический оркестр давал последний концерт. Программа была отвратительная, совершенно в духе времени: заключительная ария Брунгильды, «Гибель богов», естественно, и напоследок «Романтическая симфония» Брукнера, но я, тем не менее, решил пойти. В промерзшем, но не тронутом снарядами зале всеми огнями горели люстры, я издалека заметил Шпеера с адмиралом Дёницем в почетной ложе. На выходе стояли с корзинками юноши в форме «Гитлерюгенда», предлагая публике капсулы с цианистым калием. С досады мне захотелось проглотить одну прямо на месте. Уверен, Флобер поперхнулся бы от подобной вызывающей глупости. Такие пессимистические демонстрации чередовались со вспышками исступленной радости и оптимизма. В день того достопамятного концерта умер Рузвельт, и Геббельс, не иначе как перепутав Трумэна с Петром III, назавтра провозгласил: «Царица мертва». Солдаты клялись, что видели в облаках лицо «старого Фрица». А к двадцатому апреля, дню рождения нашего фюрера, обещали решительное контрнаступление и победу. Томас, по-прежнему поглощенный разнообразными интригами, держал нос по ветру. Ему удалось перевезти родителей в Тироль, ближе к Инсбруку, в область, которую, несомненно, займут американцы. «Кальтенбруннер все уладил. Через гестапо в Вене». И, заметив мое удивление, добавил: «Кальтенбруннер — человек понимающий. У него тоже семья. Он знает, что это такое». После этого Томас безоглядно предался светским увеселениям и таскал меня с праздника на праздник, где я напивался до беспамятства, пока он, явно приукрашивая, рассказывал о нашей померанской одиссее впечатлительным юным дамам. Каждый вечер где-нибудь да закатывали пирушку, никто уже почти не обращал внимания ни на налеты «москито», ни на пропагандистские предписания. Под Вильгельмплац, в бункере, переделанном в ночной кабак, можно было хорошо развлечься, отведать вина, крепкого алкоголя, изысканных закусок и выкурить отличную сигару. Это место посещали высшие офицерские чины ОКВ, СС и РСХА, богатые горожане и аристократы в компании актрис и кокетливых молодых красоток в роскошных нарядах. Почти все вечера мы проводили в «Адлоне», где нас церемонно встречал невозмутимый метрдотель во фраке, провожал в ярко освещенный зал, и официанты, тоже во фраках, приносили на серебряных тарелках кусочки фиолетовой кольраби. Бар был всегда забит до отказа, в основном последними из оставшихся дипломатов — итальянцами, японцами, венграми, французами. Как-то вечером я случайно встретил там Михая в белом костюме и канареечной шелковой рубашке. «Все еще в Берлине? — с усмешкой бросил он. — Давненько не виделись». И принялся открыто, на глазах у всех, заигрывать со мной. Я крепко ухватил Михая за руку и отволок в сторону. «Прекрати», — прошипел я. «Что прекратить?» — улыбнулся он. Эта улыбка самодовольного, расчетливого хлыща вывела меня из себя. «Пойдем», — сказал я и подтолкнул его к туалету. В просторном помещении с белой плиткой, массивными раковинами и писсуарами горел яркий свет. Я проверил кабинки — пусто, и запер дверь на щеколду. Михай стоял у раковин с большими латунными кранами, пялился на меня и ухмылялся, руки в карманах белого пиджака. Потом приблизился с той же плотоядной улыбкой. Когда Михай поднял голову, чтобы поцеловать меня, я снял фуражку и с силой стукнул его лбом в лицо. Одним ударом разбил ему нос, кровь брызнула фонтаном, Михай взвыл и упал на пол. Я перешагнул через него, держа фуражку в руке, и глянул в зеркало. Лоб в крови, но на воротнике и форме ни пятнышка. Я тщательно умылся и надел фуражку. Михай на полу, зажав нос, корчился от боли и жалобно стонал: «Почему ты это сделал?» Он уцепился за мою брючину, я отодвинул ногу и обвел туалет взглядом. В углу в цинковом ведре стояла швабра. Я взял ее, положил поперек шеи Михая, встал сверху на ручку, так, что его шея оказалась между моих ступней, и принялся тихонько балансировать. Лицо Михая покраснело, стало пунцовым, потом фиолетовым, челюсть судорожно тряслась, ногти царапали мои сапоги, глаза вылезли из орбит, он в ужасе смотрел на меня и сучил по полу ногами. Он хотел что-то сказать, но не мог выдавить ни звука, изо рта бесстыдно свесился распухший язык. Негромкое урчание, Михай испражнился, в помещении запахло дерьмом. Он в последний раз дернул ногами и обмяк. Я слез со швабры, положил ее в сторону, ткнул щеку Михая носком сапога. Его голова вяло мотнулась на бок, потом обратно. Я подхватил Михая под мышки, отволок в кабинку, усадил на унитаз и поставил ему ноги ровно. В кабинках были щеколды, вращающиеся на винте; удерживая лапку кончиком ножа, я закрыл дверь и опустил щеколду, будто кабинку заперли изнутри. На плитку натекло немного крови, я вымыл пол, прополоскал тряпку, потом вытер платком ручку швабры и сунул швабру обратно в ведро. Из туалета я направился в бар пропустить стаканчик, люди входили в туалет и выходили, и никто, кажется, ничего не замечал. Кто-то из знакомых чуть позже поинтересовался: «Ты не видел Михая?» Я оглянулся вокруг: «Нет. Он, должно быть, там, в зале». Я допил стакан и пошел поболтать с Томасом. Около часа ночи началась суматоха: тело обнаружили. Среди дипломатов раздавались испуганные возгласы, приехала полиция, нас, как и всех других, допросили, я сказал, что ничего не знаю. Больше я об этой истории не слышал. И вот, наконец, русские начали наступление. Шестнадцатого апреля они атаковали Зееловские высоты, заслон города. Погода стояла пасмурная, моросил дождь. Я целый день, а потом еще и часть ночи носил депеши с Бендлерштрассе на Курфюрстенштрассе — маршрут короткий, но сложный из-за налетов штурмовиков. Около полуночи на Бендлерштрассе я встретил Оснабругге. Вид он имел одновременно растерянный и удрученный. «Они собираются взорвать все мосты в городе». Оснабругге чуть не плакал. «Ну, ведь если враг на подходе, это естественно, разве нет?» — «Вы не отдаете себе отчета, чем чревато подобное решение! В Берлине девятьсот пятьдесят мостов. Если их поднять на воздух, город умрет! Навсегда. Ни снабжения, ни промышленности. Ужас еще и в том, что все электрические кабели и водопровод проложены через мосты. Вы представляете? Эпидемии, люди, умирающие с голоду среди руин!» Я пожал плечами: «Но не можем же мы просто сдать город русским!» — «Да, но это не повод сносить все подряд! Надо выбрать, уничтожить только мосты на главных направлениях». Он вытер лоб. «Я, в любом случае, делаю это в последний раз, прямо вам говорю, и расстреляйте меня, если хотите. Когда кончится все это безумие, плевать мне, на кого работать, но я буду строить. Ведь рано или поздно надо будет восстанавливать, да?» — «Конечно. Вы еще не разучились возводить мосты?» — «Разумеется, нет», — он ушел, покачивая головой. Той же ночью я приехал к Томасу в Ванзее. Он не спал, сидел в одной рубашке в гостиной и пил. «Ну?» — спросил он. «Мы пока удерживаем Зееловское укрепление. Но на юге их танки пересекли Нейссе». Томас скривился: «Да. Как ни крути, нам капут». Я снял фуражку, мокрую шинель и налил себе стакан. «Это действительно конец?» — «Конец», — подтвердил Томас. «Опять поражение?» — «Опять». — «И что дальше?» — «Посмотрим. Германию с карты все равно не сотрут, нравится это господину Моргентау или нет. Противоестественный альянс наших врагов продержится до их победы, не дольше. Западным державам нужен бастион против большевизма. Я даю им три года, максимум». Я пил и слушал. Потом сказал: «Я не об этом». — «А-а, ты о нас?» — «Да. Придется платить по счетам». — «Почему ты не позаботился о документах?» — «Не знаю. Не видел смысла. Что с ними делать, с документами? Рано или поздно все равно нас найдут. И тогда веревка или Сибирь». Томас поболтал коньяком в стакане: «Ясно. Надо исчезнуть на некоторое время. Уехать, пока страсти не улягутся. Потом можно вернуться. Какой бы ни стала новая Германия, ей будут нужны таланты». — «Уехать? Куда? И как?» Томас посмотрел на меня с улыбкой: «Ты думаешь, об этом никто не побеспокоился? Есть множество каналов: в Голландии, Швейцарии люди готовы нам помогать по убеждениям или из интереса. Лучшие связи — в Италии, в Риме. Церковь не покинет своих агнцев в беде». Он поднял стакан, вроде как чокнуться со мной, и выпил. «И Шелленберг, и Вольф заручились отличными гарантиями. Конечно, это будет не просто. Финальная партия — вещь тонкая». — «А потом?» — «Посмотрим. Южная Америка, солнце, пампасы, как тебе? Или тебе больше по вкусу пирамиды? Англичане уйдут, там тоже потребуются специалисты». Я плеснул себе еще коньяка, отхлебнул: «А если Берлин окружен? Как ты собираешься уехать? Останешься?» — «Да, останусь. Кальтенбруннер и Мюллер по-прежнему причиняют нам массу хлопот. Оба ведут себя неблагоразумно. Но я обо всем успел подумать. Пойдем, увидишь». Он прошел в спальню, открыл шкаф, вытащил одежду и разложил ее на кровати: «Смотри». Это была рабочая спецовка из синего сукна, перепачканная машинным маслом и грязью. «Взгляни на этикетку». Я убедился, что одежда французская. «У меня еще есть ботинки, берет, повязка, все. И документы. Вот здесь». Он показал мне документы французского рабочего из СТО. «Во Франции, понятно, возникли бы проблемы, меня бы живо раскусили, но для русских этого достаточно. Даже если попадется офицер, говорящий по-французски, вряд ли мой акцент будет резать ему ухо. К тому же всегда можно сказать, что я из Эльзаса». — «Неглупо, — подтвердил я. — А где же ты все это взял?» Томас постучал пальцем о край стакана и усмехнулся: «Ты полагаешь, что кто-то теперь в Берлине считает иностранных рабочих? Одним больше, одним меньше…» Он глотнул коньяка. «Раскинь мозгами. С твоим французским тебе прямая дорога в Париж». Мы вернулись в гостиную. Томас налил еще по стаканчику. «Предприятие, конечно, рискованное, — рассмеялся он. — Но что такое риск? Мы целыми и невредимыми выбрались из Сталинграда. Надо просто быть хитрее, вот и все. Ты слышал, что кое-кто в гестапо пытается приобрести еврейские звезды и документы? — Томас хохотнул. — И не получается, товар дефицитный».