Завеса (Баух) - страница 146

В Лувре они, ни разу не подавившись, глотали всю цивилизацию в течение нескольких часов. Месопотамия вкупе с Ассирией, Египтом и Вавилоном, картины, ожерелья, монеты, – все заглатывалось, подобно тому слону в зоопарке, в животе которого бренчали вещи, схваченные им у глазеющих на него туристов, включая чей-то транзисторный приемник. Может ли что-либо быть более странным, чем пищевая смесь Ассирии и Вавилона, Греции и Рима, издающая нечленораздельные звуки и музыку из слоновьего брюха.

При всем при этом, современный турист одинок в своем угрюмом стремлении объять необъятное. Он готов беззаветно служить любому божеству до того, как до него доберется, будь то Колизей или Эйфелева башня. Но, достигнув этого, он уже за поворотом турникета, у выхода, туманным наркотизированным взглядом ищет новое божество.

Очнулся Орман не в каких-то главных художественных галереях, пройденных им, таких, как недавно открытый «Центр Помпиду» или «Оранжери», а в менее известном музее Jacquemart-Andre, перед картиной Рембрандта «Паломники в Эммаусе», словно бы вернулся в родные пенаты, к развалинам города Хамат, у Латруна, по дороге на Иерусалим.

Следовало хотя бы немного отдохнуть, но тут уже Клайн повел его на следующий день в лабиринты кладбища Пер-Лашез. У могилы Бальзака не иссякали посетители, принося свежие цветы. Модильяни был абсолютно заброшен. Небольшая могила Дордже Энеску как бы в обмирающем обожании приткнулась сбоку к высокому роскошному памятнику Жоржа Бизе. Кладбище жило своей отдельной жизнью. Имело свои приоритеты. После пустого, непосещаемого переулка надгробий маршалов Наполеона, наткнулись на могилу Пруста. Одинокая алая роза на длинном стебле лежала на сером камне. Вероятно, только израильтянину в конце двадцатого столетия дано понять его роман «Обретенное время», завершающий цикл «В поисках потерянного времени». Вот оно – обретенное время, финал поисков: Первая мировая война встает за долгим, казалось бы, минорным течением прустовской прозы. Все друзья героя – офицеры и солдаты – гибнут в мясорубке на Марне в называющей себя цивилизованной Европе, сорвавшейся с цепи в гибель и мрак.

В когтях ревности

Остроумие и жесткость опережали любой намек даже на милосердное согласие с концепцией соседа. Высмеивали всех и вся. Слово «постмодерн» не сходило с уст. Появление Фуко не произвело никакого потрясения. Орман же ощутил мороз по коже, словно бы это вошел сам Иммануил Кант, глядел, не веря глазам своим, как Мишель Фуко подписывает свою книгу ему, Орману, припасенную Клайном и подсунутую автору.