Колодец. Ночь без луны (Эзера) - страница 162

Но мне понятна и радость матери, ей так трудно досталось вырастить нас троих. И всякий раз, когда мне кажется, что она слишком большое значение придает деньгам и вещам, я вспоминаю, как она первое лето после войны пропахивала картошку. Широкими грубыми мужскими руками держала рукоятки сохи, кричала на Гнедого и на Зигриду, которая не по ее вела лошадь. В рыхлой земле потресканные ноги матери оставляли большие растоптанные, будто мужские следы. Она колола дрова, таскала на себе мешки, сеяла и косила… Сначала все надеялась, что отец вернется, потому что после войны возвратились многие, кого считали пропавшими без вести. Потом постепенно, с болью примирилась со смертью отца. Помню одну ночь, всю до последней подробности, даже свой сон.

Снились мне горы. Солнце постепенно садилось за вершины, снега стали сперва алые, потом фиолетовые, а потом синие… Я проснулась и слышу, как мать в темноте плачет. Мне было так жаль ее, так жаль, что я ничего не сказала — лучше не знать ей, что я слыхала, как она плачет. Я чувствовала: моя сильная, моя суровая мать будет стыдиться своих слез.

Несколько лет спустя, когда я училась в Смилтенском техникуме, отец отыскался. Он прислал письмо из Канады, а потом и посылку. Что было в том письме, не знаю, а посылку мать не приняла. Соседки говорили, что Апиниха дура, а те, что о житье-бытье ближних всегда лучше осведомлены, чем о своем собственном, добавляли, что она не имеет права лишать дочерей того, что посылает им родной отец. На ветхом «Зингере» мы перешивали себе одежду из старого тряпья и школьное платье передавали друг дружке как эстафету. Когда Зигриде оно стало коротко, платье досталось мне; когда я из него выросла, синее платьице, теперь уже с другими рукавами, перешло в собственность Лаумы.

Но мать была гордая и не могла простить, что он нас бросил… как котят. Если до того как пришло письмо, она в светлые минуты называла белокурую голубоглазую Лауму папиной дочкой, то после никогда мы от нее этого не слыхали, хотя Лауму она всегда жалела и берегла больше, чем нас с Зигридой. В это самое время исчез и портрет отца со стены и остался один гвоздик. Мы даже не заметили, в какой именно день это случилось. Зигрида сметала с лежанки и, слезая с табуретки, об этот кривой гвоздь порвала рукав и чуть оцарапала плечо. Тут мы и увидали, что отцова фотография снята. Я не чувствовала ни жалости к отцу, ни злости на мать, не чувствовала вообще ничего. По-моему, и Зигрида тоже. Мы сами вставили в рамку репродукцию картины, вырезанную из журнала, и повесили. Чтоб не торчал из стены гвоздь. Отец был теперь для нас все равно что ключ, упавший в колодец. Мы знали, где он, но он никогда больше не открывал нашу дверь и постепенно заржавел, лежа в воде.