Какая Алиса чудная — ни жива ни мертва, глядит только все время на меня и тихонько бормочет, словно голоса лишилась. Где же та иерихонская труба, где ж ее генеральский бас? Как выйдет бывало во двор в Патмалниеках, как даст волю языку, так и в Вецсникерах собака лает… А тут и пискнуть не может. Простыла, что ли? Мотает головой: нет… Уморилась, ноги мокрые, одежда мокрая, падала ведь, наверно, с велосипеда-то. Падала? Да, раза два падала, под снегом не видать, где рытвина, где яма. Ушиблась? Она пожимает плечами, не знает, видно, да или нет. Присаживайся! Алиса садится рядом со мной на самый краешек лавки и молчит, сцепив руки, красные, как клешни у рака. Варежки забыла или посеяла по дороге? Опять только пожимает плечами… Жду, когда она в конце концов что-нибудь скажет, не можем же мы сидеть так, как двое немых. Если б она еще упрекала, стала пилить, тогда можно отбрехиваться. Разве я Алисе что-нибудь обещал? Боже упаси! С самого начала она знала про Эмму и про Паула с Илгонисом.
Я не обманщик! Пьяница я и вертопрах — это да, но не жулик.
Малярил я в Патмалниеках — ну и остался. Поработаю, говорил ей, здесь, в Дзегах, пока не надоест, и опять подниму паруса. Может, Алиса надеялась сотворить то, что до сей поры не удалось ни одной бабе — привязать и удержать Волдемара Пиладзита? Я все равно как угорь: зажми в ладони хоть изо всей силы, Он проскользнет между пальцев. Привязать меня — с такой-то харей вековухи, с носом-картошкой и в сорок девять лет? Тут уж надо совсем из ума выжить, чтоб такую мысль забрать себе в голову!
Алиса все сидит, так и не говорит ни слова. Люди подходят к кассе, покупают билеты на Ригу. Надо и мне… Вот поднимусь сейчас и пойду. Расстегиваю кошелек, вытаскиваю фиолетовую и встаю с лавки. Она шепотом окликает меня: «Волдемар!» Поворачиваю голову — чего тебе? Господи боже мой, Алиса плачет! Мы прожили с ней без малого четыре месяца, но чтобы Алиса слезу пустила! Орать — да, пилить — это она горазда. Но плакать! Да еще как: крупные слезы бегут и бегут по щекам, ни дать ни взять — Стабураг. А какая она седая! Виски совсем белые. И когда плачет — со сморщенным, мокрым лицом, — она на всех зверей похожа, щеки, как вялые помидоры. Когда Алиса нафуфырится — накрутит волосы, подфиксатурится маленько да принарядится, то с виду еще ничего себе, а такая: брр! Когда я работал в Патмалниеках, еще летом, она накручивалась на бигуди чуть не каждый божий день. Зайдет, где я малюю: пестрое шелковое платье, янтарная брошка, пахнет сама как розарий. Фу, нипочем не скажешь, что пятьдесят уж на носу! Показывает: тут я хочу вот так, тут я хочу вот этак. Чистая графиня, а не колхозница. Показывает на стены, а сама так и зыркает на меня, глаза бегают, как блохи, маленькие, блестящие и черные. И то сказать, могло ли нам тогда прийти в голову, что такое будет наше расставанье? Что она будет сидеть, как старая линялая мокрая курица, а я только и буду думать, как быстрее от нее избавиться? Ни в жизнь!