Мы не замечаем, думал он, как мчится время, так же как не ощущаем движения Земли в мировом пространстве…
Сверкнула молния. Четырехугольник люка проступил мутно-желтой заплатой на черной ткани тьмы, выплыли из мрака контуры пуни, колодезный журавль, яблони и сбитые ветром яблоки. Бледный свет вспыхнул и погас, ночь опять сомкнулась, воздух струился, полный влаги и свежести, а дождь, как оркестр, под сурдинку аккомпанировал далекой валторне грома.
И Рудольфа вновь охватило чувство одиночества. Что с ним стряслось? Почему в тиши на него снова и снова накатывало гнетущее чувство сиротливости? Ведь он ездил сюда именно ради тишины, уединения, — приезжал утомленный лихорадочным темпом жизни, пациентами, женщинами, и здесь, в Вязах, среди полного покоя оживал. Ловил рыбу, ходил за грибами, колол дрова и носил воду, даже чистил рыбу и картофель, чего никогда, кроме как тут, не делал, или же, выйдя из лодки на дикий, заросший берег, ходил босой и голый, коричневый от загара, пел про себя, валялся где-нибудь на полянке, наблюдая, как мимо проплывают парусники-облака, и не желал никого и ничего… Он никогда не успевал соскучиться. Едва подступала тоска по привычному, он тут же уезжал.
Уехать?
Но куда?
Он очень смутно представлял себе, куда и зачем он мог бы отправиться. Приехал он только позавчера, на сей раз тоже по зову той странной, но теперь уже привычной тоски по отчему дому, что ли, которую вызвало длинное-длинное письмо Путрамов, где рукою Эйдиса, еще достаточно твердо державшей молоток, но не ручку с пером, было коряво нацарапано неизменное обращение: «Здраствуй друк! Окуни в нашем озере уже по тебе соскучились…» Эйдис и особенно Мария огорчатся, если он уедет. Да и вообще, разве ему хочется уезжать?
Виновата бессонница, валяешься, глядя в потолок, так недолго и до депрессии…
В ясную ночь можно побродить, при дневном свете — почитать, привезенная бутылка «Плиски», и та осталась в комнате, в чемодане под бельем, если только, — Рудольф усмехнулся — если только про нее еще не пронюхала Мария. За пять летних сезонов в Вязах он привык к тому, что ни одну вещь не удавалось утаить так, чтобы про нее не узнала Мария, у которой нюх прирожденного детектива. Будь то письма или кошелек, бутылка коньяку или еще что-нибудь, их невозможно было спрятать, разве только постоянно носить с собой. Но в то же время у него никогда ничего не пропадало, великому богу любопытства Мария служила бескорыстно, как служат искусству, ее надо было принимать такой, какая она есть…
Да, в свое время это удержало Рудольфа от того, чтобы поселиться в Вязах, так как Ольгерт, его коллега, рассказавший ему о стариках Путрамах («Там тебе обеспечены лодка, молоко, а в случае надобности и ночлег»), под конец напугал его («В первый же вечер тебе придется изложить хозяйке свою автобиографию подробней, чем в ином отделе кадров… Дорогое удовольствие? Смотря как к этому относиться!»). Не испытывая потребности ни в исповеди, ни в душевных излияниях, Рудольф стоически отклонял предложения Эйдиса поселиться в сарае либо на сеновале даже тогда, когда зачастили дожди: он боялся утратить независимость (которую давала одноместная палатка, темная брезентовая нора, где нельзя было ни стоять в рост, ни как следует сидеть), и возможно, он бы продержался до конца, не случись некое интермеццо. Неподалеку от Рудольфа расположились туристы, бездетная пара средних лет. Супруга упорно купалась там, где Рудольф ловил рыбу, и, когда муж отбывал в зареченский магазин, миловалась с Рудольфом в ольшанике. Как ее звали? Вроде бы Инта… или Инга?