Смотрите!» — эффектно воскликнул Гиперид в манере Плевако, и судьи оправдали болтушку Фрину. Но если бы ныне грудь Мишиной предъявили суду для доказательства невиновности, то оправдательного приговора не последовало бы, судьи грудь эту сочли бы отягчающим вину обстоятельством: уж очень она не советская, явно порочит пролетарскую культуру, и к самой природе надлежало бы применить объективное вменение и осудить ее за то, что вылепила она безмозглую пионервожатую в пропорциях, кои восхитили бы эстетов прошлых веков.
Воспоминания о Мишиной притупили бдительность, минутой бы раньше исчезнуть — и не повстречался бы Гастеву потешный младший лейтенант, возникший перед ним, еще одна внештатная единица следствия. Нос как у Буратино, на боку планшетка, глаза дурные, деревенские, фамилию свою назвал (запоминать ее Гастев не собирался), руку держал у виска, ожидая «дальнейших указаний», попахивало от него то ли навозом, то ли парным молоком. От этого настырного и глупого так просто не отвертишься, пришлось вместе с ним ехать в больницу, к трупам, дело, оказывается, уже возбуждено районной прокуратурой, для подмоги ей и послан прикомандированный к горотделу младший лейтенант из глухого захолустья, из Калашина, откуда своим ходом притопал час назад этот милиционер, оставив без присмотра благословенный район: там давно уже восторжествовал коммунизм, в сводках который год ничего, кроме угнанной коровы и похищенного поросенка. И опыта никакого, надо полагать, у сельского пинкертона нет, отчего и развил он в больнице бурную деятельность, бегал по ней, кого-то о чем-то расспрашивал, на трупы даже не глянул, стал нашептывать Гастеву какие-то нелепости: будто с автотранспортным происшествием связана смерть больного Синицына, квартиру которого надо немедленно обыскать. «С чего ты это взял?» — изумился Гастев, и навязанный ему помощник издал горловой всхлип: «Я чую!» С такими деревенскими дурачками ухо держи востро, Гастев решительно отверг идею обыска, но согласился в квартире Синицына побывать, поскольку жил тот рядом с его домом: пора, пора на боковую, уже десять утра, еще не завтракал и ко сну тянет.
Поехали — Гастев на «Москвиче», калашинский дуралей влез в коляску приданного ему «харлей-дэвидсона» (харлей-дуралей, промурлыкалась рифма). Дом — бывшее заводское общежитие, в нос, по мозгам ударили запахи щей, стирки и вековой неустроенности. В комнате, где прописан Синицын, ютились еще три жильца, то есть жилички, все — отдаленных степеней родства с ним, потому и смерть его, увезенного вчера на «скорой», приняли спокойно, не спросили, от чего умер (а тот просто упал с третьего этажа больницы и разбился). Двоюродная тетка поохала и погрузилась в молчание, прерванное вопросом троюродной сестры Синицына, школьницы с косичками: «А на похороны меня отпустят?» Тетка вышла из оцепенения и ответила бранчливо: «Если двоек не будет». Открыла шкаф — глянуть, во что обряжать покойника.