Довлатов (Попов) - страница 30

Для юного автора оказаться в компании Рейна, Наймана, Бродского — все равно что начинающему экономисту задружиться сразу с Марксом, Энгельсом и Рокфеллером. Удачнее и быть не могло.

Громогласный, величественный, уже тогда похожий на памятник себе Женя Рейн! Оказаться рядом с ним значило (не говоря уже об уроках литературы) научиться держать себя гордо, весомо, выделяться в толпе. Урокам величия, преподаваемым Рейном, внимал и я. Помню, как я впервые оказался в его доме — на читке, как передавалось из уст в уста, новой его поэмы. Почти никого из присутствующих там я еще не знал, а если слышал о ком, то только как о небожителе. И глаза поднимать боялся: если вдруг встречусь взглядом с кем-то из великих, как вести себя, что говорить? Опозорюсь навеки! Поэтому больше всего мне запомнился из того вечера паркет — старинный, фигурный, ярко начищенный, блестящий — им в основном я и любовался. Иногда в поле моего зрения попадали ярко начищенные черные ботинки Рейна, восседающего посреди комнаты. но, увидев их, я тут же испуганно отводил взгляд: достоин ли?

И вот — гости собрались, и началось чтение поэмы. Строки ее были весомы и значительны — но вникать в смысл я боялся так же, как смотреть на ботинки Рейна: куда уж мне? Помню лишь, что речь шла о съезде гостей на какую-то дачу, в сочельник. Слово это, как и остальные, было из другой, несоветской жизни, и я точно еще не знал его значения — похоже, оно из жизни дореволюционной? Смело! Подругам деталям поэмы — больше смахивало на нынешнюю жизнь… но все же необыкновенную. Вот какая, оказывается, сохранилась еще у нас аристократия на отдельных дачах! — это и был главный смысл поэмы, как я понял ее. Это все усвоили сразу и понимающе кивали. Притом стихи Рейна, когда я смог в спокойной обстановке прочесть их, оказались действительно замечательны — но в те минуты я напряженно думал о главном: как себя держать, как реагировать, чтобы не опозориться. Один раз, осмелев, я даже поднял голову и встретился с взглядом одного из слушателей (слушательниц?). Я восхищенно прикрыл глаза (мол, потрясающе!) — и после этого смотрел только на паркет: все же я как-то обозначил свое присутствие, хватит для начала. И тут, потеряв бдительность, я чуть не опозорился… что бы тогда было с моей литературной судьбой, да и вообще с жизнью?

Рейн, повышая напряг, гудел: «Он ее аукнул… и башмак! С его ноги спадая, стукнул!»

Тишина. Никто не смел не то чтобы сказать… стулом скрипнуть. И тут вдруг раздался стук — в наступившей тишине этот лист именно «стукнул». Я увидел листок роскошной белой бумаги (видимо, прочитанный Рейном), который выпал из его рук и, будучи согнут вдвое, стукнул по паркету и так шалашиком и встал. Мастер уронил лист! В первом страстном порыве я чуть было не рухнул со стула на колени, чтобы поднять выпавший из обессилевших рук мастера лист великолепной этой рукописи и вернуть хозяину. Уже совсем свесился со стула вперед головой, собираясь грохнуться, но все же что-то мелькнуло в моем мозгу, тем более боковым зрением я уловил, что кроме меня никто нырять за этим листом не собирается… Тут что-то не то! Крутанув головой, я как-то умудрился выйти из штопора и на стуле усидеть. Что меня и спасло, и вскоре я вздохнул с облегчением — Рейн, снова поднимая голос к концу страницы, вдруг резко смолк — и второй лист грохнулся рядом с первым. Вот оно что! Это же он специально кидает! Точней — отдав всего себя художественной выразительности, бессильно роняет лист из рук. И хорош был бы я, бросившись поднимать: пафос сменился бы хохотом, чего Рейн никогда бы мне не простил. Испортил бы песню, дурак!