— А как на это смотрит наша милиция? — кокетливо скосила глазки на Симашева Таня Гладышева, низенькая толстенькая девушка.
— Присоединяюсь, — хохотнул Наиль, дернув верхней губой так, что его иссиня-черные усики браво взлетели вверх.
— Заметано, — Николай в нетерпении потер руки. — Теперь второй вопрос: где будем сидеть? На природе? Весьма опасно, не те времена. Тогда — где?
— Можно у меня, — сказала Катя Башкирцева, все это время с легкой усмешкой посматривающая на суетливые движения Яблонева.
Она выделялась среди всех нас какой-то особой отдаленностью от общих забот, несуетностью, холодной недоступностью. Иногда приходилось видеть на ее бесстрастно-белом лице судорожную гримасу брезгливости. Я избегал встречаться с ее дымчатыми загадочными глазами — в них ничего нельзя было увидеть, кроме вечной насмешки.
«Ну и краля!» — как-то шепнул мне Алексей, увидев ее рядом с нами.
В этот день на Башкирцевой была вязаная, с короткими рукавами блузка в белую и сиреневую полоску. И белая расклешенная юбка…
У Башкирцевой мне нравились руки. Я как-то сразу обращаю внимание на руки — почему, и сам не знаю. Вот у Алексея руки неторопливые, снисходительные ко всем предметам, попадающимся на их пути; они любят отдыхать и делать свое дело с четким взаимопониманием. А Николая отличали пальцы-проныры, пальцы-ящерицы. Они не любили оставаться на одном месте, все бегали, прыгали, скакали, рыскали, изучали. Вечное движение, перпетуум-мобиле. У Базулаевой руки казались мужскими, предназначенными для тяжелой физической работы — кисть широко вылеплена, пальцы, словно растянуты. Но они двигались с женской застенчивостью, и если касались кого-нибудь, то с такой бережливостью, будто заранее просили извинения.
Совершенно иное — руки Кати Башкирцевой. В них можно было влюбиться, как в человека. Я с трудом отводил от них взгляд, потому что они с чарующей простотой природной грации притягивали, звали, как будто обещали что-то. Каждый пальчик был самостоятелен, сам по себе, создавал свой образ: хрупкий, изнеженный, беззащитный мизинчик теснее прижимался к безымянному, как бы боясь одиночества, а тот добрый и ласковый был, как нянька; указательный, выточенный до божественного совершенства, олицетворял собою власть имущего, он знал все на свете и считал в порядке вещей, когда перед ним сгибался в полупоклоне самый высокий, но такой боязливый, средний… И даже пятый — самый толстый, неуклюжий, живущий на отшибе — как-то выглядел по-спортивному подтянутым в талии, и, естественно, признавался своим в этой блестящей компании утонченных аристократов…