Взгляни на дом свой, ангел (Вулф) - страница 421

И все-таки Юджин не был бунтарем. Потребность в бунте у него была такая же, как у большинства американцев, — другими словами, ее не было вовсе. Его удовлетворяла любая социальная система, которая обеспечила бы ему удобства, безопасность, деньги в достаточном количестве, а также свободу думать, есть, пить, любить, читать и писать, что он хочет. И ему было безразлично, какое правительство управляет его страной — республиканское, демократическое, консервативное или социалистическое, лишь бы оно гарантировало ему все вышеизложенное. Он не хотел ни переделывать мир, ни улучшать его: он был убежден, что мир полон прекрасных мест, зачарованных мест, и надо только суметь найти их. Окружающая жизнь начинала стеснять и раздражать его — ему хотелось бежать от нее. Он был уверен, что в другом месте будет лучше. Он всегда был уверен, что в другом месте будет лучше.

Его романтизм выражался в бегстве не от жизни, а в жизнь. Ему не была нужна выдуманная страна: его фантазии проецировались в действительность, и он не видел причин сомневаться в том, что в Египте действительно было тысяча двести богов и что в надлежащем месте можно встретить кентавра, гиппогрифа и крылатого быка. Он верил, что в Византии существовала магия, а колдуны запечатывали джинов в бутылки. Кроме того, после смерти Бена он пришел к убеждению, что не люди бегут от жизни, потому что она скучна, а жизнь убегает от людей, потому что они мелки. Он чувствовал, что страсти пьесы превосходят способности актеров. Ему казалось, что он не сумел стать достойным ни одного из тех великих мгновений бытия, какие уже выпадали ему на долю. Боль, которую причинила ему смерть Бена, была много больше, чем он сам, любовь и утрата Лоры изранила его и ввергла в растерянность, а когда он обнимал молодых девушек и женщин, он испытывал жгучую неудовлетворенность. Он, вопреки пословице, хотел и есть свой пирог, и иметь его, — он хотел бы скатать их в шарик, погрести в своей плоти, завладеть ими целиком, как ими вообще невозможно было завладеть.

Кроме того, его оскорбляло и ранило то, что его считали «чудаком». Он наслаждался своей популярностью среди студентов, сердце его гордо билось под всеми значками и эмблемами, но ему не нравилось, что его считают эксцентричным, и он завидовал тем, кого выбирали за их солидную золотую посредственность. Он хотел подчиняться правилам и пользоваться уважением; он верил, что искренне соблюдает все условности, — но кто-нибудь да видел, как далеко за полночь он несся прыжками по дорожке, испуская козлиные крики в лучах луны. Костюмы его обвисали, рубашки и кальсоны становились грязными, башмаки протирались (тогда он вкладывал в них картонки), шляпы утрачивали форму и рвались на сгибах. Но он вовсе не стремился быть неряшливым — просто мысль о починках пробуждала в нем усталый ужас. Он ненавидел действовать, ему хотелось размышлять над своими внутренностями по четырнадцать часов в день. В конце концов, выведенный из терпения, он швырял свое огромное тело, убаюканное мощной инертностью видений, в яростное, сыплющее проклятиями движение.