«стройная девушка в синем свитере» (фигура, потом одежда), «высокий молодой человек в синей тужурке», «высокий сухой старик в морском кителе» и т. п. Как крайнее воплощение отрицательности появляется в повести бандит Бугров, существо омерзительное, темное, не поддающееся разумным меркам. Автор все же пытается объяснить Бугрова рационально. Бугров, знаете, сирота. Бабка у него — «известная травница, богатющая ведьма». Объяснив себе бандита таким способом, автор успокаивается, не отрицая при этом, разумеется, и принципиальной возможности Федькиного перевоспитания — помещенная рядом с ним фигура перековывающегося вора Ибрагима обозначает эту оптимистическую возможность.
К вопросу о метафизике. Все, что не поддается объяснению с этих светлых позиций, все, что не укладывается в максимовские «крестики и нолики», весь неразумный и злокозненный хаос, как правило, оборачивается в исповедальной прозе бесхитростным метафизическим злом. Таким метафизическим злом был утонченный городской стиляга у Кузнецова; обывательница-тетка у Ставского; деревенский бандит у Аксенова…
Впрочем, и с ним в конце концов справились. Следя за сугубо динамическими событиями финала (погоня, схватка, убийство Саши и его воскресение на операционном столе, приезд друзей и счастливый конец), мы конечно же простили Аксенову этот легкий налет литературщины — заряд романтизма был слишком силен и прекрасен, — естественно, что кое-где лирический герой дорисовал события своим воображением. И может быть, только любовь (даже восторженные рецензенты остались недовольны любовными конфликтами «Коллег», и они были правы) — любовь намекала на непрочность найденной стройной системы: тесновато было любви в прямых, хорошо освещенных коридорах конструктивного здания аксеновской прозы.
«Коллеги» были последним достижением в жанре исповедальной повести. После «Коллег» жанр резко пошел на убыль. Аксенов довел до блеска, до крайней ясности, до предела образную систему, в которой осознавали себя многоречивые юнцы пятидесятых годов, он непроизвольно обнажил и всю несложную механику этой системы, ее рассудочность и призрачность. И дело было не только в образной системе, конечно. Дело было в действительных качествах того реального героя, который стоял за плечами Аксенова и двигал его пером. Это был тот самый, тридцатых годов рождения гражданин, который за недолгие свои предвоенные годы успел выучить песни гражданской войны и революционной Испании, затем проводил на фронт своих старших братьев, смертельно им завидуя, а сам был отправлен «в другую сторону», за Уральский хребет, чем во многом и определилась вся его дальнейшая жизненная и духовная судьба. Война не обожгла его фронтом, она не прокалила его оккупацией, не иссушила блокадным голодом и не поставила к станку под открытым небом. В то время как его старшие братья и сверстники стремительно взрослели в окопах, в партизанских лесах, в развалинах, он вырастал, спасенный, и вынашивал в сердце свою спасенную наивность. Все тем же довоенным лобастым мальчиком Павла Когана, все тем же рационалистом и романтиком вступил он в сложные пятидесятые годы, в годы своего возмужания, в годы, которые вынудили наконец и его выработать свое собственное отношение к жизни. Он находил себя трудно. Жизнь не укладывалась в его стройные концепции, а он не умел из них выпрыгнуть.