Под окнами иногда раздавались по-осеннему звонкие шаги поздних прохожих.
Щелкали по мостовой пролетки, и хрустальное отражение их фонарей с утомительным однообразием проплывало по потолку в обратную сторону, и так же, казалось, проплывали в обратную сторону женский смех и мужские уверения.
Это провожали своих дам тыловые офицеры.
Иногда на улице раздавался грубый окрик комендантского патруля или таинственный, зловещий гул грузовика, который, судя по стуку прикладов, вез куда-то вооруженных людей, — может быть, красногвардейцев или матросов, а может быть, и юнкеров-корниловцев.
Ночь тянулась мучительно долго.
Перед рассветом, гремя костылями, явился из гостей подвыпивший корнет Гурский, и Петя слышал, как он срывающимся шепотом бранился с дежурной сестрой, а потом нараспев декламировал:
Я гений Игорь Северянин, Своей победой упоен. Я повсеградно обэкранен. Я повсеместно утвержден!..
Потом он скрипел своей кроватью, чертыхался, проклиная какого-то капитана Завалишина, и, наконец, захрапел.
Потом в монастыре ударили к заутрене, и Пете снова показалось, что колокол тяжело и звонко поет не снаружи, а внутри комнаты, совсем рядом, громадный, многопудовый, с раскачивающимся языком, а за оконной шторой уже золотился крест на монастырской колокольне, освещенной вверху первыми лучами зябкого солнца.
«Нет, конечно, — думал Петя, ворочаясь на постели. — Теперь я знаю, что мне делать».
У него уже созрел секретный план действий.
Сегодня же он потребует, чтобы медицинская комиссия выписала его из лазарета.
Затем он как можно скорее вернется в действующую армию для того, чтобы в эти роковые дни находиться вместе с народом и разделить судьбу армии при всех обстоятельствах: будет ли это гибель от немцев или полная победа народа над всеми силами реакции— керенщины, корниловщины, — новая революция.
Возможно, что если бы этот план мог осуществиться тотчас же, немедленно, сию секунду, все бы именно так и произошло, как хотел Петя.
Но он так устал после бессонной ночи, что утром заснул крепким, блаженным сном, а когда проснулся, то было уже после обеда и возле его кровати стоял таинственно улыбающийся Чабан, протягивая своему офицеру длинный надушенный конверт из толстой серой английской бумаги с вытисненной маленькой монограммой, запечатанной сургучом сиреневого цвета.