— И ведь какой народ! Ни одет, ни обут, и есть ни ему, ни ребятам почитай что нечего, а толкует только о земле да о душе. Иной раз глядишь, глядишь на них (много мы их перевидали), да и сам, признаться, о боге-то подумаешь! Должно быть, что действительно премудрость какая-нибудь мыкает их по свету! По-нашему этого не сообразить. С одним таким-то переселенцем российским такой на наших глазах оборот вышел, что и нехристь, а и тот в бога уверует.
— Это ты про Андрея рассказываешь? — припомнив что-то, спросила сибирячка.
— Да нешто мало их, таких-то Андреев? Что ни российский, то и Андрей.
— Нет, уж с Андреем вышло совсем особенное!
— Со всяким то же самое! — сурово опровергал муж, опоражнивая чашку за чашкой.
Судьба этого Андрея так заинтересовала меня, что я постарался вызвать сибиряка на подробный рассказ о нем.
— Года с два, никак, Андрей-то этот в наших местах показался. Пришел он с прочими, со своими же "курскими", и всем им как раз надобно было в наших местах оставаться; земля им отведена тут около нашего села, в тридцати верстах. Приехали они, выправили в волости бумаги и ушли на новые места, а Андрей не поехал, остался. Тут же вот, у нас на дворе, примостился, амбар пустой выпросил. "Чего же ты, говорю, не едешь с своими-то?" — "Да боязно мне, говорит, ехать-то… пообгодить надо… Горе, говорит, со мной случилось…" — "Что же такое?" — "Да сын, говорит, двенадцати годов, на дороге у меня помер". Сказал про сына-то и сейчас что-то, как вон у них всегда бывает, "земля, земля, земля", "душа, душа, душа". Тогда я не вникал в это, не понимал и дивлюсь, что он про сына-то не говорит? Спасибо, баба, — в повозке она больная лежала, — подняла голову, завыла на весь двор и рассказала: "Хворать начал еще в Тюмени… Выехали оттуда, жар его стал палить. Пить просит, знобит его… А остановка в поле, ночи холодные, так и скончался!" Ревет баба, горько убивается; и у мужика слеза было показалась, только он ее рукавом утер и сейчас же опять за свое. "Бумага-то, говорит, у меня дадена на две души… Это ведь тридцати десятин по здешнему. Коли бы ежели сын-то был жив, я бы тридцать десятин взял… половину бы отдал на съём. Есть, говорит, из наших и с деньжонками люди, возьмут в аренду… Все бы я справился кое-как, деньжонок бы получил да и сам бы поработал, было бы с чего взяться… А как господь-то меня покарал, сына-то взял, ведь по бумаге-то мне на две души не дадут… Да и баба-то уж больно убивается, скучит по родному детищу. Ослабла совсем, какая она теперь работница. А мне одному тоже трудно взяться. Вот и не знаю, как быть? Обгодить надо". И опять повернул на землю да на душу. Даже спросишь о бабе, — поправляется ли, мол? "Мается", говорит, и в ту же минуту опять и про бумагу и про землю. Так уж мысли у него такие все скучные были. Потолковал я с ним так и раз, и два, и три, — все то же самое… Скучит все про землю, да про душу, да бога поминает… Ну, думаю, живи как знаешь; оставил его, перестал с ними разговоры разговаривать.