Новые времена, новые заботы (Успенский) - страница 44

Это и был мой отец.

Между нами произошла не встреча, а, прямо сказать, свалка: обхватывал он меня и за шею, и подмышку к нему как-то попадала моя голова, и он то целовал мой затылок, то уши мои сжимал и тянул голову кверху, и ронял теплые слезы и на лицо мое, и на шею, и на затылок… Всхлипыванья раздавались во всех углах сеней, но никто почти не произносил ни слова… Отец только шевелил губами, но ничего произнести не мог.

Не помню, как уже мы очутились в комнате, то есть в большой, довольно ветхой избе, разделенной перегородкою на три части. В комнате у отца был длинный и узенький стол из двух тесин, стол, очевидно, для учеников, потому что весь был изрезан и исписан разными рожами и каракулями; по бокам его стояли две длинные лавки, в углу самодельная кровать, то есть такие же тесины, приколоченные одним концом прямо к стене и подпертые с другого бока двумя чурками. На такой кровати валялся полушубок, а в головах — большая, уж вовсе не деревенская подушка; впоследствии я узнал, что подушка эта принадлежала женщине, отворявшей нам дверь.

В эту комнатку мы вошли целой гурьбой: отец, я, Филипп, парень какой-то, какие-то ребятишки, женщина в шубейке и еще несколько женщин и мужчин — все это были сожители отца, поднятые из темных углов большого дома нашим неожиданным приездом. Чтобы отношения моего отца к этой крестьянской семье были ясны, я теперь же скажу о них то, что узнал только впоследствии. Дом и хозяйство принадлежали брату той женщины, которая нам отворяла. Брат этот, звали его Никифор, будучи крепостным, сумел чем-то угодить господам, был отпущен на волю, перебрался на житье в город и долгое время жил в извозчиках — хозяином. Ему постоянно везло счастье; постоянно "утрафлял" на хороших господ — словом, умел наживать деньгу, которую и посылал старикам и братьям в деревню. Старики выстроились, и дом их считался самым богатым, покуда шел этот приток денег из города и покуда старики крепко держали в руках домашние порядки. С освобождением крестьян и смертию стариков порядок домашний поослаб. Старший брат, извозчик, воротившись из города, поотвык от деревенского хозяйства, а главное, вожжаясь с "хорошими господами", и сам поиспортился, поразвратился, любил выпить и любил побуянить, как глава; другие братья стали делиться, и теперь весь дом держался почти только старшей сестрой, женщиной (она не была замужем) с характером (ее звали почему-то раскольницей), много натерпевшейся в крепостном праве и сохранившей к нему глубокую ненависть… Кажется, в те дни, когда мой отец был тоже в числе хороших для извозчика, ее брата, господ, было что-то у него с нею… Сужу так по ее сильной к нему привязанности, постоянному заступничеству за отца перед всеми, кто посмел бы сказать хоть шутливое слово относительно его теперешнего положения. Ненависть ее к прошлому постоянно поддерживала ее уважение к настоящему положению отца, и она всегда стояла за него горой, если иной раз ее брат, бывший извозчик, которому отец немало в свои хорошие дни переплатил денег (извозчик — тот самый, на котором отец догонял нас с матерью когда-то), в пьяном виде затевал с ним какую-нибудь историю, всегда имевшую оттенок насмешки над господами, которым вот теперь и мужичку стало надо поклониться и уголка попросить. Впрочем, такие насмешки были не особенно часты; в трезвом виде Никифор не мог не поминать отца добром; заработал он с него много, да и вообще весь дом, все крестьянство, знавши историю отца, не могло не ценить и действительно ценило, как я впоследствии убедился, его решимость покарать свое прошлое такой жизнью. Все обитатели Никифорова дома, соседи и крестьяне соседних деревень, все почти с благоговением рассказывали про ту минуту, когда отец мой, когда-то бывший барином, живший во всю барскую спесь, пришел с котомкой за плечами простым странником к простому мужику и сказал: