Новый мир, 2004 № 04 (Журнал «Новый мир») - страница 186

Разбирая этот набросок (план?), Виролайнен вовлекает читателя в головокружительное путешествие по истории времен и народов, по миру пушкинского сознания, в котором будто бы равноправно обитают образы Древнего Рима и русского Смутного времени, готического Средневековья и раннего христианства, демонической мистики и романтизма императора Павла. Чувствуется, какое удовольствие сам автор получает от своих экскурсов. Все замечательно, как говаривал булгаковский Коровьев, «все очарованы, влюблены, раздавлены! Сколько такта, сколько умения, обаяния и шарма!».

Виролайнен стремится доказать, что Пушкин выстраивает ряд своих произведений в точном соответствии с важнейшими моментами духовной истории Европы. Поэтому тут, мол, не просто десять названий, но десять ступеней генезиса европейской общности народов. И читатель, увлеченный чисто художественной версией Виролайнен, согласен ей верить, верит. Только потом, отложив книгу и преодолев наваждение колдуньи, спохватываешься: что же это получается? Земное явление Спасителя сопряжено, например, с глубоко провинциальным случаем измены Курбского, а основание Рима, допустим, соотносится с шарфом и табакеркой, которыми убили венценосного безумца Павла I. Так ли? Верно ли?

Понять пушкинские сюжеты, выстраивая их по гипотетическому признаку, предлагаемому Виролайнен, я думаю, невозможно. Ведь в конце концов — и каждый историк это знает — любой факт, любой отрезок времени всегда есть момент перехода от чего-то к чему-то. А потому рубежным и даже переломным событием можно произвольно назначить все, что угодно. В данном случае у Виролайнен все искупается увлекательностью самого рассказа, возвышением над низкими истинами простой фактографии.

Если сравнивать монографию «Речь и молчание» с концертной программой, то надо будет признать, что «исполнитель» легко и естественно переходит от классического репертуара к модернистскому и обратно, виртуозно преодолевает общеизвестные культурные пропасти, отделяющие одну русскую эпоху от другой. Это отчетливо поймет читатель, добравшийся до последних страниц книги, где его ждет глава «Инобытие речи» с ее разделами «Пушкинский „возможный сюжет“ и виртуальная реальность» и «Гибель абсурда». Под натиском мысли исследователя на глазах рушится «приятная завершенность» литературной классики; пресловутая «современность» того же Пушкина оборачивается роскошными джунглями постмодернистских истолкований.

…Миф вообще-то сильнее, влиятельнее факта.

И петербургский миф — не исключение. Начался четвертый век великого, легендарного противостояния Москвы и Петербурга. Оно затрагивает все сферы духовной жизни, гуманитарного знания — в том числе и пушкиноведение. Вот, уныло объясняют питерские, московское детство поэта было ужасно. Ну и что, обиженно отвечают москвичи, зато у нас Пушкин родился, а у вас его убили. На самом деле — глупости все это. Мы просто забываем самого Пушкина, который «ни за что на свете не хотел бы <… > иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».