Бермудский треугольник (Бондарев) - страница 125

Она отвела ладони от лица, ресницы слиплись, нос покраснел, губы распухли, и, испытывая жалость при виде ее заплаканного лица, ее нежелания улыбнуться, он спросил тоном дружеского успокоения:

— Ведь ничего страшного не произошло, Таня?

— Не знаю, — прошептала она и сквозь влажную поволоку со страхом взглянула в глаза Андрея. — Встань, пожалуйста. А то выходит — ты в чем-то виноват.

И с гадливой гримасой, некрасиво покусывая потрескавшиеся губы, она выговорила:

— Мерзость, отвращение… Ненавижу…

— Но в чем дело, Таня? Ты говоришь со мной непонятным кодом, — озадачился всерьез Андрей. — Что случилось?

— Нет. Я не хочу, чтобы тебе стало противно.

— Думаю, я выдержу. Ты сказала, что кого-то ненавидишь. Кого?

Она, колеблясь, помассажировала висок.

— Всех их, — сказала Таня хрипло. — Никого из них не могу видеть. И в первую очередь Виктора Викторовича. Он тогда подходил к тебе в ресторане, такой сладкий джентльмен. — Она язвительно передразнила его улыбку, его изысканный наклон головы. — И не хочу видеть его красавиц девочек… Я большая дура и не сразу узнала, что почти все девочки — просто гарем, как у шаха какого-нибудь. Гадость ужасная. Он по вечерам приглашал учениц и знакомил с мужчинами… чаще всего с иностранцами…

— Знакомил? И ты тоже?..

— Он пригласил меня, как приглашал других. — Она сделала конфетное лицо и передразнила его голос и жест, каким, видимо, он приглашал ее. — Мармела-адный такой, надушенный французскими духами…

Она замолчала, пожимаясь от брезгливости.

— Я слушаю, Таня.

— Хорошо, я расскажу, пусть так… Мы жили в загородном пансионате, отрабатывали походку, повороты, движения, потом — аэробика, макияж — ну, эти пустяки тебе вовсе не интересны. А вот по вечерам собирались у кого-нибудь в номере, пили кофе или пепси, шутили, смеялись, но все нервничали и ждали, кого сегодня Виктор Викторович пригласит к себе в люкс для советов и замечаний после учебного дня. Я страшно трусила, потому что моя соседка по комнате Ярослава, я ее звала Яра, красивая девушка из Новгорода, чаще других приглашалась к нему и возвращалась поздно. Однажды я не могла уснуть и слышала, как она в ванной долго мылась под душем, чистила зубы и повторяла одно и то же: «Гулящая девка, помойка, мусорное ведро». Потом она странно засмеялась и сказала громко: «А теперь я превращусь в пушинку, в перышко, в маленькую колибри над синим океаном». Только позже я поняла, что это…

— Что поняла, Таня? — не вполне уверенно спросил Андрей. — Перышко и колибри? Что за бред такой?

— Да, бред, бред. — Таня покусала шершавые губы. — Меня он пригласил в свой люкс — знаешь когда? — дня через два после того, как чествовали итальянца в ресторане. Я дрожала, как осиновый лист. От страха у меня даже зубы стучали. А Виктор Викторович был просто испанским кавалером, ворковал голубем: что вы так волнуетесь, я вас не съем, запейте глотком рейнвейна вот эту таблеточку банального феназепама, и станет на душе спокойно. Принимал балетные позы, улыбался, хвалил мои способности, прическу, читал заумные стихи какого-то поэта Серебряного века. Читал с невыносимым завыванием. Потом посмотрел на часы и сказал, что сейчас к нему должен приехать синьор Петини. Знаменитому кутюрье я чрезвычайно понравилась, и он верит — в скором времени я буду работать у него. А у меня от вина как-то холодком сводило губы, стало по-идиотски весело и захотелось ни к селу ни к городу хохотать, как набитой дурище. — Таня прерывисто передохнула и продолжала с прежней гримасой гадливости: — Потом Виктор Викторович куда-то исчез. И появился этот модельер итальянец, синьор Петини. Сел ко мне на диван, стал что-то говорить по-русски о Париже, о моих ногах, о моей шее, о том, что я будущая звезда, и все сопел и пытался поцеловать невыносимо красными губами. Мне было смешно и противно. Тогда он рассвирепел, забегал по комнате, глаза вращались как у рака, жестикулировал и ругался по-итальянски и кричал по-русски: «Дюра! Чудака! Архаизма!» После этих криков я ничего не помню, потому что заснула на диване, а проснулась в своем номере, раздетая, и плакала, и кричала, и смеялась в жуткой истерике. А Яра, успокаивая, легла рядом, обняла и говорит: «Мерзавцы! Надо забыть, все забыть. Всю мерзость, всю подлость мужчин. Я знаю, что надо делать. Комариный укусик — и ты пушинка, белая бабочка над голубыми цветами. Хочешь, я помогу тебе?» Потом у меня не хватило сил бросить студию. Я осталась. А через день вечером вместе с Ярой превращалась в белую бабочку, в тополиный пух над морем, в воздушную королеву Зазеркалья… А потом — очнулась около двери в свою квартиру. Все мои деньги я отдала Яре и осталась ей должна. В Москву меня кто-то привез на машине и посадил на лестничной площадке. Помню, как я увидела обезумевшие глаза мамы. Она не узнавала меня. У меня так болела голова и так подташнивало, будто я отравилась. Все постыдно, гадостно, отвратительно, что не хочется жить… Со мной — плохо! Я погибаю, Андрей… Я бросила студию…