— Вот уж не хотел. Да-а, Андрюша… никак не думал. Или не могу сдерживаться, быть дипломатом, или поглупел, как старый мерин? Василий Ильич в общем-то святой человек, искусством одним и живет. И живописец Богом данный… влюбленный, как говорится, в семь цветов радуги. Да-а, Андрюша, как же это я его?.. Сорвалось с языка… Раньше-то мы тоже дискутировали до хрипоты и ничего — мирились. А тут он, как факел, вспыхнул. Или всерьез я его обидел? Что-то я кричал на лестнице непотребное… — Демидов всей грудью выдохнул воздух, опустил плечи. — Вообще-то, кому нужна эта дьявольская критика в искусстве? Всем нужна хвала… Да-а, Андрюша, да-а… Садись ближе к столу, поговорим. Я не добр был с ним? Но мы-то старые товарищи. И имеем право говорить друг другу правду. Ах, Вася, Вася…
В сниженном его голосе звучала хрипотца, боль оправдательной досады, и Андрей, не узнавая деда, изменившегося за несколько минут, разом ослабевшего, сказал как можно мягче:
— Василий Ильич очень уважает тебя… а ты действительно был как-то не очень добр, дедушка. Твоя правда иногда обижает.
— Андрюша, милый внук! — заговорил Демидов, подыскивая примирительные слова. — Правда — самая жестокая мадам, если даже целовать ей руки и кричать во все горло: «Интеллигенция, любите друг друга и объединяйтесь!» Неужели он не понимает, для чего я пишу заказные портреты! Это фальшивый флирт, индульгенция! Я отменно помню, откуда у тебя шрам на лице, и благодарю Бога, что палачи тебя не убили… Пойми только вот что. Я русский художник, защищаю русское искусство и, купив индульгенцию, могу писать и говорить против сатанинства все, что власть имущие пакостники проглотят, хоть и не очень уверенные в моей лояльности. У меня, как ты знаешь, нет на сеновале дальнобойной гаубицы. У меня только кисть и глина…
Андрей сказал, опасаясь переступить черту добрых отношений с дедом:
— Когда ты говорил о Белинском, можно было подумать, что ты против направления в искусстве. Но ты ведь сам с направлением. Даже писали о каком-то особом «демидовском мировоззрении». Твои недруги.
— Видит Бог.
— Наверно, я не прав, дедушка. Мне почему-то показалось… как и Василию Ильичу.
— Что показалось?
— Неудобно об этом говорить. И зачем опять?
— Что тебе показалось? Не дьявол же в ступе!
— Почему-то показалось, что ты хочешь официального признания у новой власти, которую ты презираешь.
Демидов помолчал, сдвинул брови.
— Хотел, чтобы ты хорошо усвоил, Андрюша, единственный мой внук! — заговорил он и тяжело приподнялся, упираясь в стол. — Приручить меня — надеть хомут на трамвай. Не засупонишь. И вот что. После семидесяти я навсегда излечился от тщеславия, от жажды вселенской известности и прочей чепухи. Когда-то Рим готов был объявить войну Флоренции, чтобы вернуть себе Микеланджело. Сейчас искусство — в пустоте… — Хрипотца заслоняла ему горло, он туго повел шеей. — Вот иногда в бессонницу мучает одно: что будет после моей смерти с бедными моими детьми, с моими картинами, с моими скульптурными вещами? И со страхом думаю: по-моему, ты, мой единственный душеприказчик, равнодушен к живописи и к скульптуре.