Бермудский треугольник (Бондарев) - страница 71

— Ну, знаешь! Много я слышал разного бреда, но такого гомерического!.. Это — или тупоумие, или русофобское цицеронство!

— Можешь меня ненавидеть, Виталий, это твое монархическое дело с архаичной русской идеей!

— Плохо остришь, патриот! Кто тебя купил? Не задумал ли создать партию патриотов-предателей?

— Замолчи, Виталий. Драться я с тобой не собираюсь.

— А я боюсь. Своих рефлексов! Могу и врезать по старой дружбе.

Виталий Татарников, сухопарый, долговязый парень лет двадцати шести, с нездоровой серизной и злыми губами, работавший в газете радикального направления, был крут в споре, на его недобром скуластом лице графитные глаза без зрачков давили чернотой ноябрьской ночи; его выраженная манера жадно курить и жестко спорить подавляла напором, который не щадил никого. Однако Станислав Мишин, писатель из поколения молодых реалистов, будучи человеком в общем мягким, на этот раз не уступал нещадному напору и спорил без свойственной ему покладистости. Мешковатый на вид, «очкастый» деревенский интеллигент, поклонник Чехова и Бунина, удивляющий своими умными рассказами о рыбаках, геологах и лесниках, написанных осмысленно народной до некоторой изысканности прозой, показался необычен и нов в своих суждениях, близких к высказываниям деда о русском терпении и смирении, ни слова не сказав сейчас о русской идее, сведенной к одному: русские должны быть у власти, ибо только они способны возродить «державу», «православие и народность».

— Стасик, мне малость непонятно, хотя я уши растопыривал, когда ты говорил, — сказал Андрей. — Почему любовь и ненависть? Я, например, уверен: никто не знает свой народ до конца. Даже Толстой ошибался в русском мужичке и придумал Каратаева. По-моему, мы, горожане, ни хрена не чувствуем свой народ… а он будто за тридевять земель от нас и будто не родной. Просто мы на обочине. Наблюдаем со стороны и злимся на его позор и поражение.

Мишин, не отвечая, стоял перед столом на кухне, видимый в открытую дверь, доставал из холодильника и откупоривал бутылки с пивом, серьезно был занят этим и так же серьезно расставил откупоренные бутылки на ковре, у ног своих гостей, сидевших на низких, восточного типа диванах в его довольно тесной однокомнатной квартирке, завешанной по стенам радужными, как распущенные хвосты павлинов, узбекскими паласами, купленными в Ташкенте на гонорары от переводов, — ностальгия по бархатным рассветам и вечерам Средней Азии, как объяснял сам Мишин. Квартирка объединяла в себе кабинет, спальню и столовую, была забита книгами, они лежали и стояли всюду — на дешевых полках, на дешевых креслах, на письменном столе — загадочно было, где он находил место для работы. Мишин не был библиофилом, но не один год покупал русскую и зарубежную классику, не щадя редкие послеперестроечные заработки. Нравом же он отличался общительным и, когда появлялись деньги, с охотой собирал бывших университетских друзей, сокурсников на бутылку пива либо на «рюмку чая», в общении узнавая от газетчиков о последних московских событиях и новостях. На товарищеских вечерах высказывания самого Мишина, ровного в проявлении страстей, казались иногда продуманно-безумными, с чем не хотелось соглашаться — откуда и как приходило в его голову еретическое? Его заурядная внешность, близорукая доверчивость сероватых глаз, виноватая улыбка не совпадали с тем, что он время от времени утверждал.