Старичок никогда не заговаривает со мной — весь погружен в работу.
Только изредка поднимет глаза, взглянет и улыбнется, не разжимая губ. Очень мило и дружески улыбнется. И мне всегда становится хорошо.
В момент обстрела дед поступает точно так же, как и я — ложится на землю, прикрыв макушку, поверх тюбетейки, еще лотком лопаты. Так мы и пережидаем опасность: он со своей лопаткой, я с «энике, бенике си колесой».
И нам обоим спокойнее от того, что мы — рядом.
…Снаряд взорвался где-то поблизости. Ухнуло изрядно. Земля глухо толкнулась под моим ковриком. Голову и спину припорошило сверху песком.
Я еще лежу некоторое время неподвижно. Теперь ухает подальше, можно оглядеться. Встаю на коленки, распускаю косы, встряхиваюсь — песчинки из волос так и сыплются. Серая дедова косоворотка проглядывается сквозь них, как сквозь светлый летний дождик. И чего дед залеживается? Пора вставать.
Похоже, что уже больше стрелять не будут. Окликнуть старика? Но ведь мы не знакомы и общаемся лишь посредством безмолвных улыбок. Пусть отдыхает, если ему нравится.
Снова ложусь загорать — быстро надоедает. Полила турнепс — воды в моей леечке мало, она быстро иссякла. А дед все лежит и лежит. Руку как-то странно вскинул. Зачем? Меня охватывает смутная тревога. Хотя вообще все остальное — как обычно. Через витки кустарника я вижу редких пешеходов, тянет мягкий ветерок, посверкивает лопата, которой старик, по обыкновению, прикрыл голову… Только бутыль его плетеная опрокинулась и, наверное, вода вытекает. Неужели он не видит? Вон, у самой тюбетейки, образовалась темная лужица. Очень темная. Господи! Почему она такая темная? Энике, бенике, си колеса, почему она такая темная?!!
Я опрометью кидаюсь на улицу. Навстречу бредет немолодая женщина, погруженная в свои мысли. Ловлю ее руками за платье:
— Пойдемте! Пойдемте! Тетенька! Скорее! Там старичок! С ним случилось что-то!..
Женщине не хочется идти, я вижу. Она очень худа, и в глазах у нее безразличие — сама едва на ногах держится. Но я не отпускаю ее, волоку в скверик.
Мы склоняемся над серой косовороткой. На виске, незащищенном лопатой, — глубокая дыра. Из нее темной ленивой струйкой ползет густая кровь…
— Осколок, — равнодушно говорит женщина. — Я пойду, ему ничем не поможешь. А ты, девочка, сбегай, позови еще кого-нибудь.
Она уходит. Я остаюсь одна со стариком. Я ни о чем не думаю. Совершенно ни о чем. Только стучит-стучит-стучит в голове: Энике, бенике, си колеса, Энике, бенике, си колеса, Энике, бенике, си колеса…
Очень долго стучит. И тогда, когда я вновь выхожу на улицу Правды, ищу людей, встречаю двух военных, которые берут старика за руки и ноги и уносят куда-то, и когда я сижу в столовке и — без всякого аппетита — жую запеканку из шрот, и когда забиваюсь дома в угол, поражая всех своей молчаливостью, и даже ночью, во сне, когда вижу, как наяву, милую улыбку старичка и его пеструю тюбетеечку…. Энике, бенике, си колеса… Энике, бенике, си колеса…