Вообще каждый следователь может рассказать об очень доверительных и дружеских отношениях со своими подследственными, и обвиняемые довольно часто видят в следователе близкого человека. Поскольку каждый человек любую ситуацию примеряет на себя, мне было искренне непонятно, когда подследственные мне говорили, что им приятно было со мной общаться. Ведь это парадокс – приятно общаться с человеком, который доставляет тебе, мягко говоря, неприятности: арестовывает, проводит обыски, предъявляет обвинение, а это, поверьте, сильный удар по психике. И тем не менее...
Однажды мне передали из милиции дело на некоего Федоровича, который что-то там учинил из хулиганских побуждений, да еще и навешал плюх гражданину, пресекавшему его хулиганские действия. Я тогда еще была на вид трогательно юна, хотя в глубине души считала себя видавшим виды следователем. (У меня есть чудесный, очень остроумный родственник, полковник военно-морской службы в отставке. Он живет в Москве, и, приезжая в Генпрокуратуру в командировки, я всегда останавливалась у него. Когда я стала следователем по особо важным делам, он рассказал мне, что как-то в компании его познакомили с «важняком» при Генеральном прокуроре – солидным мужчиной лет пятидесяти, в кожаном пиджаке, со значительным выражением лица. «В общем, – сказал он, – на него смотришь и думаешь: вот настоящий следователь». – «Дядя Юра, а если на меня посмотреть, то что думаешь?» – спросила я. Он грустно ответил: «Глядя на тебя, думаешь: „Если это «важняк» – куда катится российская прокуратура?!»») Видимо, такие мысли я вызывала не у него одного...
Получив дело и придя в первый раз в изолятор к Федоровичу, я стала ждать его в следственном кабинете. Он влетел туда разъяренный, обвел кабинет глазами и, не задержавшись на мне, резко спросил: «А где Михайлова?! (это была фамилия следователя, которая вела дело в милиции)». Я тихим вежливым голосом сказала, что теперь дело будет в производстве у меня. Видимо, его так поразил контраст между тем, к чему он готовился, и тем, что увидел, что он просто лишился дара речи. Позже он мне признался, что возненавидел Михайлову с первого взгляда и в тот раз пришел на допрос с целью чем-нибудь ей нагадить – может быть, ударить или устроить истерику... А тут тихая девочка в очках с интеллигентной речью.
Контраст оказался мне на руку – между нами установился такой контакт, о котором можно только мечтать. При этом, смею утверждать, я была так же интересна ему, как и он мне. Встречаясь на допросах и решив процессуальные вопросы, мы взахлеб общались, рассказывая друг другу интересные истории, разговаривая о смысле жизни. Я летела в тюрьму как на свидание. Но этот человеческий интерес, поверьте, ничуть не мешал мне осуществлять свои профессиональные обязанности. После одной очной ставки мой подследственный сказал: «Вам бы охотником быть, хорошо ловушки ставите!» Что дало мне моральное право позднее не понимать свою коллегу Воронцову – героиню нашумевшего «Тюремного романса»: нельзя следователю переступать через свой профессиональный долг, что бы ты ни чувствовал к подследственному. А если понимаешь, что не можешь совладать с собой, лучше отказаться от следствия. В истории Воронцовой, укравшей вещественное доказательство и передавшей оружие подследственному для побега, я не вижу ничего трогательного и героического и, понимая журналистов, слетающихся на «жареное» и проэксплуатировавших эту тему на сто двадцать процентов, все же считаю, что вся эта история позорна для прокуратуры и ее лучше всего было бы забыть навсегда.