Максль невозмутимо выслушал овации, которыми его встретили. Его по-детски старческое лицо, возраст которого невозможно определить, было совершенно желтым. На бугристом, заостренном носу криво сидело пенсне, и безвольная нижняя губа тряпкой свисала на подбородок. Человек этот был так немощен и изможден, что посторонний не смог бы понять, почему вызывал Максль так много веселья и так мало сочувствия. Ведь с подгибающимися коленями, жалкими шажками добравшись до рояля, чтобы усесться на свое любимое место на скамеечке рядом с Нейедли, Максль услышал со всех сторон насмешливое требование:
— Максль, расскажи нам новый анекдот!
Максль сопротивлялся:
— Оставьте меня в покое! Сегодня я ничего не расскажу. Я так устал! У меня глаза слипаются.
Это сочли артистическим тщеславием. С этим не посчитались. Максль повернулся к своему другу-пианисту:
— Нейедли, не надо меня сегодня подначивать. Я действительно устал. Я плохо спал.
Однако даже у Нейедли он не нашел поддержки. Тогда начал наконец больным и вялым тоном:
— Два еврея идут по улице. Навстречу им шикарная женщина. Один говорит: «Хотел бы я ее снова». А другой…
Максль обрывает свой анекдот, напряженно смотрит в пространство и завершает:
— Конец я забыл.
И заблеял в хохочущем круге слушателей:
— Славно? Ну ка-а-а-ак?
Его, однако, не желали оставить в покое. Подстрекаемый доктором Шервалем, поднялся теперь мрачный президент Море и ленивыми, полными достоинства шагами направился к роялю:
— Мое почтение, господин! Не желаете ли, милейший, угостить нас песенкой?
Максль в ужасе уставился на черное привидение:
— Вы выглядите, господин президент, как Мелех-ха-Мовес[7], ангел смерти.
Ангел смерти не дал себя запугать. Максль, обладавший тщеславной душой артиста, обернулся:
— Ты знаешь, Нейедли, что я не в голосе. Я в крайне отвратительном состоянии…
Президент подбадривал:
— Вам ведь не радамесовское «Нежная Аида»[8] петь!
Хозяин дома постепенно сдавался:
— Так что же мне исполнить?
Названия популярных песенок тех лет зазвучали одно за другим: «В Мансанарес», «Неглиже», «Сигизмунд», «Можешь плакать, словно милое дитя».
Максль выбрал именно тот куплет, вязкая музыкальная ткань которого требовала крепких голосовых связок и страстной выразительности дикции. Он сделал знак Нейедли, откашливался с минуту, и из его морщинистой напрягшейся шейки изошло тихое блеющее пение. В этом голосе вибрировало старческое недомогание, доведенное до плаксивого безразличия. И это плаксивое безразличие, все больше заплетаясь и запутываясь, пело:
Он воет в извивах волос золотистых,