Welcome to Трансильвания (Юденич) - страница 109

Дорогой Энтони, в том кругу, к которому мы с тобой имеем честь — или, напротив, несчастье? — принадлежать, не принято посвящать посторонних, пусть и близких друзей, в семейные тайны.

Тем более не принято возлагать на чужие, пусть и очень надежные, плечи фамильные проблемы.

И какие проблемы!

Но такова, очевидно, воля Божья, что в этот страшный час во всем мире нет человека ближе, чем ты, дорогой друг. Притом — человека чести, в том старомодном, забытом ныне — но не мной! — смысле, который вкладывали в это понятие наши предки.

И потому — прости, прости, великодушный и мужественный человек! — прими, как свою, страшную тайну моей несчастной семьи. Тяжкий долг пред Богом и людьми не позволяет мне унести ее в могилу.

Прими и сделай все, что должно.

Потом же, как гласит древняя максима, пусть будет то, что будет.

Итак, перед тобой моя исповедь.

За год примерно до нашей последней — увы, в самом печальном прочтении — встречи в Париже я получил письмо.

Из Румынии.

Почти неведомой страны, расположенной вроде поблизости, едва ли не в центре изъезженной вдоль и поперек Европы, но одновременно бесконечно далекой от того мира, в котором я родился и жил.

Пространное и престранное — прости за каламбур — письмо.

Странной, к примеру, показалась мне настойчивая просьба — почти мольба — автора хранить в тайне ото всех его имя и, по возможности, содержание письма. Она изрядно удивила и даже слегка позабавила своей очевидной нелепостью: речь шла о событиях глубокой древности.

Не стану, впрочем, сейчас вдаваться в подробности.

Во-первых, большую часть я поведал тебе в Париже, нарушив отчасти обет молчания. Однако, если помнишь, твой вопрос о том, с кем именно состою в переписке, оставил без ответа. Хотя — видит Бог! — испытал при этом величайшую неловкость.

Во-вторых, письмо находится в бумагах, которые будут переданы тебе моими душеприказчиками тотчас после моей кончины. По крайней мере уповаю на это.

Словом, не без колебаний я все же вступил в переписку с неизвестным историком из Бухареста и очень скоро оказался увлечен, захвачен, потрясен…

Доктор Брасов — так звали ученого — больше не казался мне странным, тем паче — подозрительным.

Скажу больше: я проникся к нему величайшим уважением, ибо упорным, кропотливым трудом своим этот человек вершил то, чем, в сущности, должен был бы заняться я или кто-то из членов нашей семьи.

Комментарии, как принято теперь говорить, полагаю, излишни.

Надеюсь, ты помнишь нашу парижскую беседу, и, стало быть, нет нужды лишний раз упоминать всуе это имя.

Имя не человека даже — существа, природа которого мне и теперь непонятна, но ужасна.