Иногда на старика нападала страшная, смертная тоска… Для кого жить, зачем? Чего искать? Личного счастья? Но какое же у булавы личное счастье! Да и какое возможно счастье под семьдесят лет! Отрепья старые, жалкие обноски — сухое перекати-поле, зацепившееся за чужую могилу…
Хоть бы дети! Так нет детей! Никого нет! Какое проклятое одиночество! Есть дети… усатые и чубатые «дитки — козаки»…
А он — их «батько»… Но не радуют и эти «детки»… Не радует вся Украина-матка… Для нее разве жить? Ее оберегать? Но надолго ли? Кому она потом, бедная вдовица, достанется? Разве не начнут ее опять трепать и москали, и ляхи, и татары? А ей бы пора отдохнуть, успокоиться…
Вси покою щире прагнуть…
А там, по ту сторону Днепра «тогобочная Украина» тоже мутится… Семен Палий широко загадует… Палий свербит на языке поспольства, на языке всей Украины… Скоро Мазепа и на Украине останется вдовцом, бобылем.
Такое мрачное раздумье нападало на старого гетмана всякий раз, когда ему нездоровилось. К тому же из Москвы приходили тревожные вести: царь разлакомился успехами… Этою весною он уже стал пятою на берегу моря — и не сбить его оттуда… А оттуда, разохотившись, повернет опять на Дон, поближе к этим морям, да и на Днепр, да и на всю Украину…
«А ты, старый собака, чого дивишься! От вин загарба твою стару неньку, Украину — и буде вона плакать на риках вавилонских… О, старый собака!..»
Так хандрил старый гетман, взволнованно бродя по пустым покоям гетманского дворца в Батурине, в то время, когда Кочубеиха, застав свою дочь за чтением Дмитрия Ростовского, заговорила о Мазепе и о том, как он когда-то крестил Мотреньку.
— Занедужав, кажуть, дидусь, — заметила, кстати, Кочубеиха.
— Хто, мамо, занедужав? — спросила Мотренька.
— Та вин же, гетьман.
Девушку, по-видимому, встревожили слова матери. Она давно привыкла к старику, привязалась к нему — ее привлекал его светлый ум, его ласковость, а еще более — его одиночество, которое девушке казалось таким горьким, таким достойным участия.
— Що в его, мамо? — спросила она торопливо.
— Та все то ж, мабуть…
— Та що бо, мамочко?
— Певне — подагра та хирагра… Чому ж бильше бути в его! Нагуляв соби… Час и в домовину…
— Ах, мамо! Грих тоби… А вид подагры, мамо, можно вмерти?
— Як кому… Вин уже сто лит вмирае — та й доси не вмер…
Девушка ничего не отвечала — слова матери слишком возмущали ее. Но она решилась навестить больного старика, как он навещал ее в монастыре, и потому оставила без возражения то, против чего в другое время она непременно бы восстала.
После разговора с матерью Мотренька вышла «у садочек» и нарвала там лучших цветов, которые, как она знала, нравились старому гетману, особенно когда ими была убрана его крестница. Ей так хотелось утешить, развлечь бедного «дидуся», который всегда бывало говорил, что Мотренька — чаровница, которая всякую боль может снять с человека одним своим щебетанием.