А флотилия, взмахивая длинными веслами ловких гребцов, словно стая длиннокрылых птиц, неслышно пенит прозрачную невскую воду. С каждым взмахом, с каждым поворотом руля открываются новые пустынные берега, окаймленные зелеными борами, а выше — голубым небом… На берегах — ни души человеческой, да и пения птиц не слышно, хотя самая пора бы петь и птице и человеку: апрель на исходе… Только и виднеются над водой длиннокрылые белогрудые чайки, которых жалобный скрипучий крик, совсем не похожий на крик серой чубатой южной чайки, нарушает могильную тишину этой красивой, но холодной, неприветливой природы.
На царском катере на низеньком сиденье, почти у самых ног, сидит Павлуша Ягужинский и грустно смотрит на эти неприветливые берега, на эту красивую, но холодную природу… И ему вспоминается другая природа, другая зелень, другое солнце… Как ни молод он, но и у него уже есть свои воспоминания, свои могилы в сердце. Жизнь его, начавшаяся где-то далеко на юге, в польской Украине, среди чубатых и усатых казаков и, как нитка, оборвавшаяся там полным забвением, потом та же жизнь в шумной, толкучей Москве, перенесшая его словно на ковре-самолете сюда, в эту холодную Карелию, — эта жизнь оставила в его памяти какие-то клочки воспоминаний, смесь ощущений сладостных и горьких, смешение веры в людей и глубокого к ним недоверия, эта жизнь научила его думать, задумываться, вспоминать…
Да, Павлуша Ягужинский рано начал думать. Еще там, на далекой, теплой родине, которая вспоминается ему как сонная греза, он уже начал задумываться. Чем-то сиротливым, чужим рос он среди родной природы, которая была ему более близка, более отзывчива, чем люди. Эти гордые, надутые маленькие польские панки, его сверстники, чуждались его, как неродовитого шляхтича, у которого не было ни холопов, ни быдла, ни грунту, ни палаца, ни богатых маентков, хоть его, Павликов, татко был такой же благородный, как и те надутые паны, но только не был ясновельможным паном, а учителем и музыкантом. И эти черномазые хохлята, отцы и матери которых работали на панов, как быдло, тоже избегали Павлуши Ягужинского… «Жидовиня», «лядский недовирок», «перекинчик», «собача вира», «свиняче ухо» — вот что он слышал среди этих чумазых хохлят и недоумевал, за что они его не любят… «Жид», «жид» … нет, не жид, потому что и жиденята бегают от него, как от чужого…
Вот что помнится ему из далекого детства… Еще помнится ему его отец, вечно грустный и задумчивый, сидящий над какими-то старинными книгами или в тихий летний вечер играющий на скрипке… Что за плачущие звуки лились тогда из-под горького смычка татки! Слушает, бывало, маленький Павлик эти всхлипывания смычка, слушает — и у самого польются слезы неведомо отчего… И становится маленькому Павлику жаль всего, на что он ни взглянет, хочется ему обнять все плачущее, утешить…