Царь и гетман (Мордовцев) - страница 74

— Алешенька! Постой! Подойди ко мне, — заговорила торопливо Софья, увидав, в каком нравственном состоянии находится несчастный царевич. — Ты хочешь с матерью повидаться?

Алексей, по-видимому, не понимал ее, в этот момент он переживал разлуку с матерью. Софья встала и подошла к нему. Положив левую руку на плечо юноши, она правою перекрестила его.

— Ты веришь мне, тетке своей, друг мой? — спросила она тихо.

— Верю, тетя, — отвечал юноша, по-видимому, ничего не понимая.

— Я люблю твою мать, она добрая, тихая, и тебя люблю… И ее и меня взыскал Бог: ей по великой благости своей, меня по грехам моим великим, за гордость мою… Я искала венца царского, тленного, а Господь судил мне венец терновый, буди благословенно имя Его святое! Я заслужила сие терние колючее… А ты, отроча невинное, рано, ох, зело рано, украсил главу свою венцом терновым… это не твой венец: за чужую голову ты носишь его… и Господь наградит тебя венцом царским… А теперь мне жаль тебя: я хочу дать тебе утешение… Хочешь видеться с матерью?

— Хочу, — со страхом отвечал юноша.

— И соблюдешь тайну от батюшки?

— Соблюду — видит Бог.

Софья подошла к небольшому, покрытому черным бархатом с золотом аналою и открыла лежавшую в нем рядом с золотым крестом книгу.

— Клянись, — сказала она.

Царевич не знал, что отвечать. Он глядел то на строгое лицо тетки, то на недоумевающего учителя своего.

— Повторяй, — сказала Софья. — Сложи персты вот так и повторяй за мною клятву.

Она показала — царевич повиновался.

— Аз, раб Божий, царевич Алексий, клянусь всемогущим, в Троице славимым Богом пред святым Его евангелием и животворящим крестом Христовым…

— Аз, раб Божий, царевич Алексий, — повторял юноша дрожащим от страха голосом.

— Никому же не поведати тайны сея…

— Никому же не поведати тайны сея, — трепетно повторялась клятва.

— Аще же я о сем клянусь ложно, то да буду отлучен от святыя единосущныя и нераздельныя Троицы, и в сем веце и в будущем не иму прощения…

— Не иму прощения…

Голос Софьи все мужал и становился грозным, пугающим. Голос царевича с трудом выходил из горла, перехватываемого судорогами.

— Да трясусь яко древний Каин и разверзнувшися земля да пожрет мя, яко Дофона и Авирона…

— …пожрет мя, яко Дофона и Авирона…

— И да восприиму проказу Гиезиеву, удавление Иудино и смерть Анании и жены его Сапфиры…

— …удавление… смерть Анании…

Царевич повторял каким-то удушливым, обморочным голосом, весь дрожа и шатаясь…

— И часть моя будет с проклятыми диаволы, — глухо выкрикивала Софья.

Царевич не кончил клятвы… Он зашатался и упал на пол…


II

На другой день после всешутейшего собора царь уже скакал на север, к морю, к дорогому, недавно только приобретенному клочку земли, который непосредственно соприкасался с этой неоценимой никакими сокровищами мира стихией — с горькою, как горе людское, и соленою, как их слезы, морскою водою, открывавшею ему путь во все концы вселенной. В Москве он чувствовал себя неспокойно, тоскливо. В Москве ничто не развлекало его, даже шумный всешутейший собор, на котором мысль его уносилась куда-то далеко-далеко — или к невозвратной молодости, которую словно бы украли у него с шестнадцати лет вместе с грезами юности, а взамен их дали лишь корону и тяжелую порфиру, или к неведомому, но полному славы и величия будущему. Ему все казалось, что и этот дорогой клочок земли, этот лучший алмаз в его короне украдут так же, как украли молодость с ее золотыми грезами, и оставят его опять с одной Москвой, этой постылой старухой, и улыбки, и ласки, и приветствия которой ему опротивели до тошноты, как ласки постылой, заточенной им в монастырь Авдотьи-царицы.