– Монарх-то? Дед Илья, а ты в астрономии силен? А то я могу на компьютере показать, откуда он явился. Показать?
– Да ну! – отмахнулся хозяин. – Ты мне только скажи – он и взаправду со звезд? Побожись!
Теперь уже отмахнулся лейтенант.
– Пол-Китая прошел за неделю, Казахстан задел, Монголию выжег. Столько народу полегло, дед! Ужас просто! День-другой – тут уже будет. А ты кочевряжишься, ехать не хочешь…
– Н-но! – встрепенулся хозяин.
– Да я понимаю, понимаю, – поник плечами лейтенант, нащупал на краю стола фуражку, надел. – Кого другого я б и слушать не стал: у меня, вон, целый взвод в машине для таких целей, чтоб не слушать. А вот твое решение – да, уважаю. Потому что не блажь это, не упертость стариковская, а… – Ближнее к нему окно выходило на Иваевскую горку – там, в темноте, в ельнике, уже густился туман, подошедшим тестом выпирая то тут, то там меж стволов и лапищ. Посмотрел в то окно Гринька Колобоков – и такая тоска полилась из его глаз, что дед Илья даже оробел слегка. – Мне бы тоже тут помереть хотелось, – совсем тихо проговорил бывший односельчанин, а теперь армейский командир, – вот прям тут, у ручья, под той вон елью! Но завтра лагерь дальше перевозить, под Томском который, там три тысячи четыреста восемьдесят человек… из окрестных сел… а потом еще… и это…
Что-то бормоча почти беззвучно, зажав под мышкой ноутбук, лейтенант, не прощаясь, вышел из горницы, хлопнул дверью. Хозяин несколько минут сидел недвижно, потом покачал головой, вздохнул шумно:
– Ты терпеливый, Гринька. Ты перетерпишь.
Он поднялся с лавки, уперся пудовыми кулаками в стол, постоял так раздумчиво, посопел носом. Следовало бы протопить печку – да время уж позднее. Следовало бы натаскать воды – так, обратно же, полночь скоро. Может, и поесть бы следовало, но не любил дед Илья с полным животом спать укладываться. А и сна-то ни в одном глазу, хотя денек выдался суматошный. И какой-то… душещипательный, что ли? Проводы, проводы, прощания.
Дед Илья повернул голову к большой картинной раме на стене. По местному обычаю, вместо пейзажей или, там, натюрмортов, в рамы помещались фотографические карточки. Разнокалиберные снимки топорщились пожелтевшими уголками, налезали друг на друга, образуя понятную только хозяевам обрамленную мешанину поколений. Среди десятка-другого фотографий старик отыскал взглядом фронтового дружка Захара. Кро-охотный был снимочек, выцветший совсем, неприметный, а видел и понимал поболее живых людей. Так, во всяком случае, деду Илье давно уже казалось.
– Вот что, Захар, хочу тебе сказать, – прогудел он, перетаптываясь с ноги на ногу, а руки все так же в стол упирая. – Нынче ты двум сценам был сосвидетелем. Перва сцена в двенадцатом часе дня произвелась. Это, значит, когда Евдокия Матвевна прощаться прибежала. Вот тут, в дверях, застыла – и молчит. Вроде укорят меня. А я-то вижу, что сердце у ней буквально выпрыгиват. Это почему? А потому, дружка Захар, что не досвиданькаться она сюда зашла, а хоронить меня заране. Хо-ро-нить! С поминками. А? Каково? Мне бы ее, голубушку, пожалеть да расцеловать перед расставаньем, а меня така злоба взяла! Нет, ты ж видал: я грубости не допустил. Но ведь и не попрощался честь по чести!