Вольер (Дымовская) - страница 67

Изъятую особь Агностик и предъявил с экрана экстренной связи Карлу Розену. И довольно странно, по его, Карла, мнению, одетую: в театрально короткой пышной юбочке, разубранной звездными узорами, в самодельном вызолоченном ошейнике, где от кольца – цепочка тонкая и звенит колокольцами. Но в отличие от него таковое видел Игнатий Христофорович в ретроспективных архивах – водили цыгане для показа обезьянок и ручных медвежат на потеху черни. Агностик, он тоже древней историей весьма интересовался, правда, больше по революционным эпохам, но мимо скоморошьих приемчиков не прошел, насколько можно теперь судить. Впрочем, он прямо сказал об этом Карлу: если мой сын отныне не человек, то и я вместо собаки себе держать стану существо. На его взгляд – то справедливый обмен. И колотить станет, как собаку, если и дальше зайдет? Нарушение соглашения о Вольере тут налицо вопиющее. Но и помнить надо – одного закона на всех нет и, дай‑то боже, никогда уже не будет. Ах, бедный он, бедный Агностик! И человек, и возлюбленный, и отец! Женщину любимую потерял – его послушать, сам не уберег, – чушь, конечно, но так думает. Сын его в Вольере, тут совсем ничего не поделаешь, искать виноватых бессмысленно. Гордыня в нем бродит, есть такие, у которых шея ни в какую сторону не гнется ни на злую судьбу, ни на милосердие, вообще ни на что. Этически неуравновешен – это он, Игнат, об нем придумал. Надо же! Права Амалия – человек рядом погибает, а что же он – «ах, Паламид Оберштейн мне неприятен?» За то его, Игната, самого на веки вечные надо в Вольер сослать, как раз с полным лишением памяти личности. Может, завидно ему? Что Паламид и в горе своем создал и выпустил в свет труд большого значения «О природе всеобщих равновесных законов». Каково? Говорят, новая эра метафизики с сего началась. Сам же ты, Игнат, украдкой его читаешь. Но вслух бранишь – дескать, помимо экспериментального подтверждения, никакой науки быть не может, а гипотезы измышлять глупо. Это оттого, что ты без малого триста лет, дай бог, бьешься в своих лабораториях, и себя замучил, и самоотверженных помощников своих сизифовыми потугами, а тут приходит человек и вроде бы с потолка, силой мысли одной говорит тебе, куда идти, и почему, если идти не туда, ничего и не выйдет. Каяться тебе, Игнат, каяться, пока не поздно! Это в тебе гордыня, не в нем, не в Паламиде.

Теперь только обратил он внимание на то, что вокруг него давно уж присутствует беззвучное напряженное ожидание. Карл молча глядел со своей стороны экрана, Амалия и чудаковатый крокодил‑Гортензий тоже не сводили с него вопрошающих взглядов. Самый старший, вернее, самый старый из всех собравшихся здесь, вот они и ждут. И напрасно, надо признать. Не знает он, Игнат, что теперь делать. Пока не знает. Но надо было что‑то сказать вовсе не для поддержания собственного реноме умудренного годами пророчествующего патриарха, напророчествовал уже дальше некуда, все одно, что накаркал! А для того лишь, чтобы разрушить окаянное это молчание и запустить благодатный ход рассуждающей здраво мысли. Иначе и дела никакого не будет. «Это мы любим, порассуждать – помусолить, да обсосать со всех сторон всякую проблему, аки домашние собачки мозговую сочную кость. По‑другому не умеем и не представляем себе, оттого и были на нас в прежние и давние времена гонения, – совсем уж некстати подумалось Игнатию Христофоровичу. – Хилые всезнайки, гнилая интеллигенция, как только не обзывали. Давно уж не хилые и доказали, что не гнилые прежде всего самим себе. А привычка к долгим разговорам осталась. Но может, в этом самое великое благо и есть. Чем, очертя голову, бросаться на амбразуры, а там уж куда вывезет! Хватит, было! И да не будет впредь!»