Поэты (Аверинцев) - страница 191

Все те же сны, и нет у них значенья:

Но в них себя узнает, и в ответ

Приветнее заблещет вечный свет.

Нетрудно понять почему Гессе, ненавидящий свидетель подъема скаредных, тупо утилитарных идеологий национальной злобы, так акцентировал великодушную бесцельность игры. Культура духа осмысляется как радикальная противоположность всего того, что началось с газетной лжи 1914 года и обрело свое завершение в механизме фашистской пропаганды. «Народосоз и дающая» демагогия выдает себя не за то, что она есть на деле, — напротив, культура честно обнажает в акте романтической иронии свою игровую сущность и условность своих правил. Поэтому демагогия исполнена фальшивой серьезности — «игра» легка. Ложь корыстна — игра имеет свою цель в самой себе. Предполагается, что чем яснее и честнее культура осознает себя как игру, тем больше у нее шансов отразить «вечный свет»; но для начала у нее окажется шанс избегнуть включения во всеохватывающую систему хитроумной фальсификации всего на свете. В стихотворении, которое мы только что процитировали, творчество сравнивается с выдуванием мыльных пузырей; но настоящий мыльный пузырь — это все же почтеннее, чем фальшивый банкнот.

Об этих исторических реалиях полезно напомнить еще и для того, чтобы предотвратить одно возможное недоразумение. Сентенция Лео о жизни как игре сама по себе, вне контекста повести и тем более вне контекста творчества Гессе в целом, может быть прочтена как кредо эстета. Но эстетом Гессе, слава Богу, не был; по складу своей личности, по типу своего отношения к жизни он был до мозга костей моралистом. Только его морализм — это морализм «своеволия», то есть такой морализм, логическим пределом которого по необходимости время от времени оказывается имморализм; вещь неутешительная, но в корне отличная от аморализма. Строгое, ригористическое отрицание — самоотрицание! — традиционной морали, как бы обращение ее ригоризма на нее же самое у Гессе возможно, и отсюда его оглядка на (либерально интерпретируемого) Ницше; но безразличие к морали, создающее эстета, невозможно. То ли верно, то ли ложно истолкованный мир восточной «мудрости», мир без верха и низа, где нельзя упасть и ушибиться, где инь и ян только играют и никогда не требуют выбора —

Im Leeren dreht sich, ohne Zwang und Not,

Frei unser Leben, stets zum Spiel bereit… —

(«Свободно вращается в пустоте, без принуждения, без неволи, наша жизнь, всегда готовая к игре…»)

мир этот нужен был писателю как анестезирующее средство именно потому, что слишком болезненны были для него антиномии его морализма. Моралистом он оставался. (Иначе, кстати говоря, было бы невозможно критическое суждение о нем как о моралисте. Эстет всегда остается ниже такой критики.)