А пока глядела в окно лимонно-круглая луна. Пластали воплями тишину семейные дрязги шакалов. За хребтами плющил грудью темноту, вспарывал ее прожектором паровоз. С железным клекотом тащились за ним вагонные коробки, набитые кавказской рожью и кукурузой — для России, что корчилась в военно-тифозной муке.
А еще дальше ползли мертвенно-зеленые блики по равнине, исковерканной траншеями, воронками, опрокинутыми танками. Пировали неподалеку подземные полчища белых червей в человечьем студне братских могил.
И над всем этим победно плыл неистребимо-стойкий женский шепот-гимн: «Мама… мыла… раму!»
Апти бил свиней с азартной яростью. Почти два десятка кабаньих стад спускались к водопою в окрестностях аула в эту зиму, коей предшествовало обильно-фруктовое лето. Внизу, под обрывом, пенилась в скальной утробе река, грызла хилую наледь по берегам, отбивала обессиленные наскоки весеннего морозца.
Апти, выспавшись в пещере днем, к ночи шел к реке с вязанкой сена и карабином. Выбирал место на обрыве недалеко от спуска, стелил на снег духовитый слой сена, нагребал по бокам снежные валы для маскировки. И затихал в засаде.
Дождавшись стада, свешивал дуло с обрыва, выцеливал в зыбком лунном сиянии размытую кляксу кабана на снегу, спускал курок. Гулко рявкал выстрел. Темная, охваченная паникой лавина, грохоча, уносилась вдоль реки.
Апти спускался вниз. На камнях у самого потока лежала туша. Отрезал ухо для счета, довольно тыкал носком сапога в налитый жиром бок — дело сделано. Поднимался к дубу, карабкался к вершине, вешал на черный сук белый платок.
Вскоре попробовал посчитать отрезанные уши у костра в пещере. Не хватило пальцев на руках. Медленно растянул в улыбке потрескавшиеся на ветру и морозе губы — годится! Впервые за долгие дни запалил костер под бочкой, натаскал туда воды и, дождавшись, когда вода запарила, влез в горячую благодать по самое горло.
Подрагивая от наслаждения, закрыл глаза, чувствуя, как жар просачивается сквозь кожу, льнет к костям, теплит сердце. Дважды намылившись, вымылся. Растеревшись докрасна, оделся потеплее. Добрел до ниши, наполовину заваленной сеном, рухнул на упругую пряную перину. Кожа благодатно, распаренно дышала под бешметом.
Укрывшись буркой с головой, заснул — как в провал канул, бессильно и успокоенно, малой чешуинкой отвалившись от тяжкой, но добровольной своей охотничьей кабалы, подмывавшей злым азартом работы, в которую намертво втянулся. Весь день перед этим неотступно маячило в памяти истонченное голодом прекрасное женское лицо. Как она там? Со стоном давил в себе тягу сорваться, прянуть на Кунака и наметом, с конским храпом и ветряным свистом, туда, к ней.