— Не стреля-я-ать! Зажечь фонари! — донеслась протяжная команда сверху, В затишье стали падать слова: — Все, кто внизу, окружены засадой. Балка перекрыта. Я командир истребительного отряда Дубов. Предлагаю не лить напрасно кровь и сдаться. Через минуту забросаем гранатами. Я жду минуту.
Вспыхнули вновь, разодрав тьму, световые полотнища — гораздо мощнее первых. Чернота ночи отпрянула, съежилась, спрессовалась плотным сгустком лишь у дна балки. Апти поднял голову. Надсаживая голос, крикнул:
— Командир, иди сюда! Ей-бох, стрилять не буду. Говорить надо.
Возбужденно загомонили вверху — отговаривали командира. Наконец раздалось сверху угрюмое, жесткое:
— Иду.
На плеск воды наложился хруст валежника, шорох ветвей, чавканье глины: звуки сползали на дно.
… Они встали рядом, цепляясь за стволы. Стоять было трудно: скользили подошвы, стаскивало вниз, и мужчины, нащупав по надежному стволу, оперлись о них спинами, повернув лица друг к другу.
— Салам алейкум, командир, — с тоскующей нежностью уронил абрек.
— Ты, Акуев?
— Я, Федька.
— Кой черт тебя сюда занес?
— Почему Нади дома нет?
Вырвались и сшиблись во тьме два лобовых вопроса.
— Ты же в Грузию должен… Я тебе что сказал? Беги!
— Куда ты девал Надю? — навалил сверху свое, неистребимо болючее, Апти.
— Нет… Надюшки, — отвернулся, простонал Дубов. — Кобулов днем в аул прибыл. Она к нему прорвалась, все о тебе рассказала, как ты колхоз кормил мясом. Взяли ее. За то, что твою кабанятину от госпоставки скрыла, тебя, абрека, от властей прятала. Не видать нам больше сестренки, Акуев. Запаутинили.
А мне отсрочку дали — тебя ловить. Я отряд сюда увел, засаду здесь соорудил для отвода глаз… Какого черта тебя сюда занесло? Что тебе здесь надо?
Выплывал Апти из трясинного забытья, куда ухнул от вести Дубова, понемногу приходил в себя. А обретя речь, доложил:
— Мать мне надо.
— Какую мать?! Пустой дом, угнали ее!
— Мать угнали, душа осталась. С ней буду прощаться. Ждет меня, — негромко и просто пояснил Апти ситуацию командиру-несмышленышу. И, придавленный безмерной тяжестью этой простоты, ее незыблемостью, ошеломленно и надолго замолчал Дубов.
Вот и выговорились они. Надо было прощаться Апти — с душой матери и командиром, намертво заведенным приказом Кобулова. Однако, выламываясь с муками из погребальной этой паузы, почувствовал Дубов в себе некий беспредел. Рвалось в нем ввысь сопротивление, вытягивало за собой постыдную дряблость жизнелюбивой плоти, где свинцово гнездился страх, хлестало оно белыми крылами, отдирая офицера от слякоти и мокроты земной, куда влип, давило плоть, вопящую извечное: уцелеть, выжить.